Не декабрист (СИ), стр. 13

Несколько раз я вспоминал и пересчитывал события «Ста дней» — если Наполеон вошел в Париж 20-го марта, то все должно кончится в начале июля. Следовательно, Ватерлоо должно произойти примерно в середине июня. Но если я ошибся в расчетах, или здесь события пойдут иначе, если битва произойдет не в июне, а, скажем, в августе, то меня ждет не просто бесчестье, а вечный позор с привкусом долговой тюрьмы, а всего вернее — пуля в висок.

В апреле, тихо, через две конторы на Броуд-стрит я продал британских консолей из портфеля графа на тысячу фунтов. Мелкими лотами, в три приема, и каждый раз мне стоило больших усилий унять дрожь в руках. Успокаивало, что деньги мне нужны для свободы маневра и за такую сумму я смогу рассчитаться своим имуществом.

Дальше началась работа, которую никто в 1815 году не умел делать лучше меня — организацию информационной кампании. За шиллинг в неделю белобрысый клерк из Ллойдса приносил мне все, что приходило в их контору с курьерских шлюпов из Остенде, Ньивпорта и Зеебрюгге: когда вышли, что видели, каков ветер в Канале. За те же деньги Уилкс, вечно простуженный газетчик из «Морнинг Кроникл» пересказывал мне содержание завтрашнего номера и, самое главное, не попавшее в него. Таких людей я набрал десяток, вопросов они не задавали — подумаешь, русский офицер на излечении интересуется новостями войны.

В мае, после новостей о том, что армии союзников превосходят все собранные Наполеоном войска в четыре раза, я продал на пике без малого половину облигаций.

Шестнадцатого июня Уилкс прибежал ко мне в своем коричневом сюртуке, от которого разило мокрой псиной:

— Бонапарт в Бельгии!

— Подробнее, друг мой!

Он отдышался, хлопнул полстакана грога и выдал:

— Французы сбили прусские аванпосты и переправились через Самбре у Шарлеруа!

— И что?

Уилкс уставился на меня, как на идиота, но потом сообразил:

— А, вы же не знаете… Это бельгийская граница.

— То есть это война?

— Именно!

Семнадцатого по Сити прокатились слухи — пруссаки разбиты под Линьи, старик Блюхер не то убит, не то в плену, Веллингтон откатывается к Брюсселю, и дорога на Гент открыта. Я выбросил на рынок предпоследнюю четверть портфеля Воронцова. Консоли поползли вниз со страшной силой.

Утром девятнадцатого я приказал сбрасывать бумаги в открытую, демонстративно — русские продают все! Это и обрушило рынок окончательно. Воронцовские тысячи против миллионных лондонских оборотов что слону дробина, паника — вот что позволило сыграть! При панике смотрят на настроения, цифры не замечают. Русские продают не торгуясь, значит, русские что-то знают! Через полчаса продавали все.

Биржа в Кейпел-корте походила на сумасшедший дом, в духоте толкались десятки, если не сотни желающих избавиться от государственных облигаций, мел скрипел по доскам, сток-джобберы орали котировки и срывали голоса.

Тогда я начал покупать. Хардингс пытался меня удержать и, вопреки своему облику, сказал именно то, что должен был сказать честный человек:

— Сэр, это падающий нож, вы рискуете потерять все, я обязан вас предупредить.

— Покупаю. Записывайте.

— Не будь у вас доверенности… — проворчал Хардингс под нос.

Через трех подставных брокеров, ни один из которых не знал о двух других, мелкими пакетами, по шестьдесят с четвертью, по пятьдесят девять с половиной и дальше. Дальше вниз.

Ночью я не спал. Отбился от измучившего меня заботами Митяя и сел у окна, за которым громыхали ломовые телеги и почтовые кареты. Снова перебирал все, что помнил о Ватерлоо. Грязь, рожь в человеческий рост, каре, Ней, успевший Блюхер, опоздавший Груши, «Гвардия умирает, но не сдается»… Если все не так, если там не Ватерлоо, если другой исход… Если, если, если. К четырем утра я уже простился с деньгами и мечтал лишь чтобы кончилась неизвестность.

Депеша Веллингтона прибыла в Лондон под вечер, в карете, украшенной трофейными императорскими орлами. По городу молнией пронеслось — полный разгром, Бонапарт бежал. Утром цифры на досках пошли вверх такой волной, что мел не успевали стирать.

Через три дня я закрыл позиции.

Отчет графу Воронцову я писал тщательно, на хорошей бумаге, аккуратнейшим канцелярским слогом, с приложением выписок по каждой сделке. Вся правда до последнего пенса, включая продажу его бумаг без спроса. Внизу вывел итоговую сумму — капитал его сиятельства вырос вчетверо, с небольшим излишком.

Ответ, написанный рукой самого графа, пришел через три недели:

«Любезный князь, за дерзость вас следовало бы под суд, но сказано, что победителей судить не должно. Посему примите мою благодарность, а поелику сие приращение моих средств есть целиком ваша заслуга, прибыль пополам. Сочтемся в Париже. В.»

Я прочел это дважды, потом сложил письмо и некоторое время сидел неподвижно, слушая, как внизу разносчик кричит про свежую макрель. Пятьдесят пять тысяч фунтов. Почти три миллиона на ассигнации.

* * *

Берег за кормой таял медленно, пропадая из вида, как Чеширский кот, по частям. Сначало размыло людей, потом дома, мачты в порту, меловые скалы, наконец все слилось в сизую полоску, и только чайки, не желавшие отставать от шхуны, напоминали о земле. Палуба качалась плавно, Strait of Dover сегодня добр, хотя Англия в его лице могла бы обидеться на добытые не совсем праведным путем чертежи.

Ветер теплый, со смолой и солью, и впервые за год с лишним у меня нет ни единого дела на ближайший час. Можно просто стоять и понимающе переглядываться с Митяем.

Странное чувство. Все прошлые месяцы были сплошным стрессом: выздороветь, не спугнуть лекарей, не вылететь из армии, запомнить, кто есть кто, не перепутать имена, не сболтнуть лишнего слова…

А что еще страннее, перебирая события этих полутора лет, я поймал себя на том, что уже не отделяю управленца XXI века от поручика Сергея Трубецкого. Там, где раньше я четко отделял себя от чужой оболочки, теперь один человек, одна память и одна цель. Детство в Тверском имении встает передо мной столь же ясно, как девяностые, учеба в Вышке и служба в Алабино. Мне уже не приходится контролировать себя каждую секунду, подделывать интонации или почерк, все это стало моим, как бакенбарды, которых я в прежней жизни не носил, и рука поглаживает их совершенно автоматически.

Тогда, в лазарете, я паниковал и опасался, что потеряю себя в этом человеке, а вышло наоборот, словно я нашел недостающую половину. Сергей Петрович Трубецкой больше не легенда прикрытия, теперь это я сам.

Привычка к делу, впрочем, не отпускает, я оставляю метафизику и мысленно перебираю багаж, как торговец перед таможней. Контракты со штейгером, литейщиком, механиком и красильщиком, все подписаны расплывчато, под видом найма управляющих для южных имений, чтобы власти не всполошились раньше времени. Списки кандидатов в ближний круг с псевдонимами, непонятными для посторонних. Чертежи чесалок, насосов и прочей машинерии, от греха спрятанные за обивку дорожных сундуков. Еще глубже — ценные бумаги, которые в полночь, то есть в Петербурге, превратятся не в тыкву, а в живые деньги. Да, в афере пострадали сотни вкладчиков, но они пострадали бы и без меня, просто сейчас выигрыш достался мне. К тому же, люди, способные отдать сотню фунтов за одну облигацию, явно не бедствуют, а составляют ту самую «англичанку», которая вскоре примется гадить.

Кораблик размеренно резал невысокие волны, я спустился в каюту, оставив Митяя и остальных пассажиров толпиться у борта и высматривать берег континента. В каюте тесно, сыровато и можно изгваздаться о просмоленную доску, зато был стол, а слабая качка позволяла писать без опаски наставить клякс или залить лист чернилами.

С чего начать письмо человеку, которого я никогда не видел и о котором вспомнил буквально перед отъездом? Письмо пойдет за тридевять земель, на Урал, где живет и работает Лев Брусницын. Горный мастер, открыватель золотых россыпей, изобретатель промывочного ковша, его трудами Россия к моменту Калифорнийской лихорадки добывала без малого половину мирового золота. Но сейчас он об этом, разумеется, не знает, потому и вываливать сразу все нельзя. Понятно же, что опытный горный мастер не сильно обрадуется письму от неизвестного капитана (да-да, производством меня не обошли), который с ходу начнет учить его добыче!