Мальчик из Ямы 6: Три прыжка (СИ), стр. 59

Мири на переходе была тиха и точна. Не тиха, как в те трое суток, когда она сужала себя до инструмента: та тишина была аварийным режимом, а эта стала штатным. Она вела журнал, считала расход, дважды в сутки выдавала мне сводку по контурам ровным голосом человека, который знает, что сводка нужна не мне, а порядку, и что порядок сейчас несёт нас обоих, как несёт течение то, что уже не гребёт. Один раз, на седьмые сутки, она спросила, переносить ли раздел «Дятел» в архивную часть журнала или держать открытым до расчёта. Я сказал держать до расчёта. Она сказала «принято» и больше к вопросу не возвращалась. Мы оба понимали, что спрашивала она не про журнал, и оба сделали вид, что про журнал. У нас с ней вообще накопился целый язык, состоящий из вопросов не про то, про что спрошено, и точных ответов не на то, на что отвечено. Язык работал.

Гул «Дятла» на обратной дороге я слушал каждый вечер, по старой привычке обходя контуры перед сном. Гул был здоровый, гружёный, с той взрослой нотой, которую борт взял при отходе. За месяц я починил в этом гуле всё, что было моего уровня, и знал его теперь, как знают двор, в котором выросли: с закрытыми глазами, на слух, по памяти ног. Скоро этот гул станет чужим, его будет слушать другой диагност или никто.

* * *

Письмо Мери догнало нас на первой станции по дороге, вместе с общим мешком почты.

Я разобрал ящик по своему порядку. Порядок я не менял: её колонки в нём больше не было, но порядок не виноват, он у меня один на все времена. Служебное, рассылки, кубрик. Кубрик состоял из одного письма.

Письмо было короткое. Два абзаца. В первом Мери сообщала, что перевод внутри компании прошёл по плану, что назначение согласовано и что она надеется, что мой контракт также выполняется в соответствии с условиями. Во втором она желала мне профессиональных успехов и стабильной работы систем. Подпись была полная, с новой должностью, как под рапортом.

«Орион» в письме не упоминался. Раньше он стоял у неё между строк, а теперь и между строк было прибрано, выметено и сдано по описи. Письмо было такое сухое, что о него можно было зажигать спички, и я честно поискал в себе обиду, как ищут течь: по всем отсекам, с прибором. Течи не было. Было ровное, сухое место, где раньше что-то стояло, а теперь стояла подпись с должностью.

Отвечать я не стал. Не из обиды, я же говорю, обиды не нашлось. Просто отвечают чем-то, а у меня в руках было пусто. Писать человеку «желаю стабильной работы систем» в ответ на «желаю стабильной работы систем» может и машина, а мы с Мери всё-таки были когда-то людьми из одного кубрика. Пусть лучше остаётся незакрытым, чем закрытым вот этим.

В тот же вечер я дочитал пачку. Марка и Дэйва, которых откладывал с той ночи, потому что читать их было некому: тот, кому они написаны, был в неполной комплектации. Полной комплектации я не дождался и решил не ждать. Читал тем, кто есть.

Марк писал про календарь, про ось и про то, что моя привычка возвращать ему его же «проверь масштаб» испортила ему зрение: теперь он видит кривой масштаб в чужих отчётах через стол. Дэйв прислал ролик, где он держит речь перед новичками своего участка, и подписал, что учился этому у лучших, а у кого именно, покажет следствие. Я прочитал оба письма до конца, один раз улыбнулся на каждом, как по норме, и убрал в архив. Кубрик был на связи. Кубрик не знал. Рассказывать кубрику я буду не в письме. Или не буду. Эту графу я тоже оставил открытой.

* * *

Стол сыграли на вторую неделю перехода.

Тот самый, прощальный, который не отменили и не сыграли у терминала, а молча перенесли. Я уже знал, что стая умеет ждать со столом, но не знал, что она умеет выбирать день. День выбрал Флюс, и выбрал его без объявления: просто в очередной вечер в столовой оказалась каша не по расписанию, та самая, которую я однажды похвалил и которая с тех пор появлялась в моей миске в дни, которые Флюс считал трудными или важными. Значит, этот день он посчитал важным. Спорить с коком по вопросам календаря на «Дятле» было не принято: его календарь работал точнее вахтенного.

Стол был обыкновенный, и в этом была вся его роскошь. Строп пришёл последним и положил на лавку рядом с собой свёрток в чистой ветоши, перехваченный бечёвкой по-такелажному: шлаги и узел, который отдаётся одним рывком. Из ветоши торчал конец троса, заделанный марками, чтобы не распустился. Трос был списанный, это видно по пряди, и длины в свёртке было метра полтора, на глаз. Когда Флюс полез на лавку с котелком, Строп переложил свёрток себе на колени, бережно, как переносят торт, хотя трос самая нехрупкая вещь на любом борту. Так и ел весь вечер, со свёртком на коленях. Никто ни о чём не спросил.

Байку начала Жила, и начала, как начинала все свои байки, с чужого рта.

— Рассказывают, одна сварщица шила проушину на контейнер внешней подвески. Снаружи, в скафандре, на ходу. — Она отломила хлеба и показала на корке, какая была проушина. — Воздуха там нет, дуга не трещит. Шов слышишь в держаке: гудит ровно, значит, ложится, закашлял, значит, дуга рвётся. А перчатка толстая, как валенок, через неё слушаешь вполуха. И стекло у неё запотело сразу. Изнутри не протрёшь, рука-то снаружи. Так и шила, по держаку и по злости. Весной дело было.

— Осенью. — Циркуль не поднял глаз от миски.

— Значит, злилась ещё и на осень. — Жила даже не притормозила. — А другой рукой она держалась за контейнер, чтобы не унесло. И через перчатку, рассказывают, слышала, что внутри булькает. Ровно так, солидно, как в хорошем котле. А груз по накладной шёл как оборудование.

— Оборудование. — Строп смотрел на свёрток у себя на коленях, а не на Жилу. — В самом широком смысле.

Флюс засмеялся первым, басом, в котелок, Жила следом и громче всех, над собственной байкой, как полагается рассказчице. Строп не засмеялся: над грузом он не смеётся, и от этого вышло смешнее. Кто была сварщица, никто не спросил. Байку за столом, судя по лицам, слышали не впервые, и, судя по тем же лицам, сварщица у Жилы всякий раз злилась на что-то новое.

Флюс отсмеялся и набрал воздуху:

— А вот у нас тоже один…

Корд поставил ложку на стол. Негромко, ровно, как кладут на место инструмент. Флюс посмотрел на ложку.

— … котёл стынет. Добавку разбираем.

Корд взял ложку обратно. Циркуль за вечер поправил по датам кого-то ещё из рассказчиков, и эту поправку тоже приняли без голосования. Я слушал и ел. Корд сидел на своём месте и следил, чтобы никто не сказал ничего лишнего, то есть ничего про меня, про этот месяц и про то, зачем на самом деле собран стол. Никто и не сказал.

— Рассказывают, Корд присягал дважды. — Жила загнула палец, глядя в котелок, мимо Корда. — Первый раз сам. Второй раз за него руку поднимали, потому что своей он не поднял. — Второй палец. — Врут. Корд руки никому не даёт, ни поднять, ни пожать. Расписаться даёт.

Корд ел. На байки про себя он не отвечает, и это все знали, и Жила знала, и потому рассказывала её, по-моему, не первый раз, и каждый раз при нём, как проверяют контур: не отозвался, значит, цел.

Где-то между добавкой и компотом я спросил Стропа о том, о чём хотел спросить с первой петли и не спрашивал, потому что не было повода. Повод был: байки. Все байки Стропа начинались с «дед говорил», и за полгода дед ни разу не стоял в настоящем времени: всё «говорил», ничего «говорит».

— Строп. А дед где?

Строп держал хлеб. Он посмотрел на хлеб, потом на меня, и ответил так, как отвечает на всё:

— На свалке.

Стол притих. Не так, как притихал за вечер при запрещённых вопросах, а по-другому: все, по-моему, поняли это так же, как я, и всем стало неловко за мой вопрос. Жила открыла рот, чтобы закрыть тему.

— Работает, — сказал Строп. — Семьдесят два года. Говорит, молодых туда не берут, берут тех, кто уже умеет не торопиться, а он умеет давно.

Пауза стояла ещё секунду, пока до стола доходило. Потом Флюс уронил ложку, по-настоящему, не как Корд. Жила засмеялась так, что котелок отозвался.