Мальчик из Ямы 6: Три прыжка (СИ), стр. 1
Мальчик из Ямы 6: Три прыжка
Глава 1
Дятел
Криокапсула отдала меня обратно ровно по расписанию, и это было первое, что мне понравилось в новой жизни.
Изморозь на внутренней крышке была та же, что всегда. Изморозь вообще не меняется от тарифа: хоть эконом, хоть люкс, вода замерзает одинаково честно. Я лежал, смотрел на белые перья над лицом и ждал, пока тело вспомнит, что оно моё. Тело вспоминало неохотно, по разделам, как сдают инвентарь: пальцы приняты, колени приняты, шея принята с замечаниями.
Первой включилась Мири:
— Пульс шестьдесят два. Температура в норме. Претензий к заморозке нет, что подозрительно. Обычно хоть одна есть.
— Запиши в журнал: щедрость с нормативом не подвела второй раз подряд.
— Записано. Рядом поставила вопросительный знак. Два раза подряд ещё не статистика.
Серый войлок изнутри капсулы был протёрт в тех же местах, что и по дороге сюда: там, где люди хватаются, когда просыпаются и не помнят, кто они. Я помнил. Это тоже было по-своему щедро.
Крышка ушла вверх, и на меня упал воздух узла приписки. Я вдохнул и не поверил.
Пахло флюсом.
Не тарифами, не дезинфекцией, не той казённой пустотой, которой пахнут залы ожидания по всему сектору. Пахло горячим металлом, канифолью и чуть-чуть озоном, как пахнет в мастерской через час после начала смены. Я сел в капсуле и первые секунды просто дышал, как дышат суп, пока он горячий.
— Зафиксировала расширение зрачков. На запах флюса. Роджер, у обычных людей так реагируют на еду.
— У обычных людей еда другая.
Узел приписки был не грузовой хаб и не пассажирская коробка. Он был мастеровой. Это читалось во всём, сразу и без перевода. У терминалов вместо реклам тарифных зон висели наряды: «требуется разделка донора, шестая серия, оплата по факту», «сварочные работы, допуск не ниже третьего, спросить в конторе у четвёртого причала», «такелаж на сутки, нужны две пары грундских рук, оплата сменой». Объявления были написаны так, как пишут люди, у которых руки заняты: коротко, с ошибками и по делу. Под одним кто-то приписал от руки: «Уже не требуется. Сделал сам. Дорого».
По залу шли люди в рабочем, и рабочее на них было настоящее: прожжённое где прожигается, вытертое где трётся. Шли не только люди: у дальнего буфета сидели трое грундов, и стулья под ними стояли сварные, самодельные, потому что казённые в этом зале не держатся дольше квартала. У ближайшего буфета мужик с седой щетиной ел кашу, положив рядом на стол торцевой ключ, как кладут документы. Ключ был на девятнадцать, со сточенной гранью. Я поймал себя на том, что читаю его биографию: сточили о правый борт чего-то тесного, лет пять назад, и с тех пор ключ работает косым, а хозяин привык.
Ещё по залу шёл человек не в рабочем. Серое без нашивок, на плече рамка в чехле, в руке список, и шёл он от трапа к трапу, не глядя на людей, потому что люди ему были не нужны. У каждого трапа он останавливался, вахтенный выносил ему планшет борта, он прикладывал рамку к планшету, ставил отметку в список и шёл дальше. Я знал, что это за рамка. На Целине такие стояли на лифте, и под ними проходили контейнеры, а не люди. Здесь рамка ходила сама. Она прошла в двух метрах от моего рукава, и человек не поднял головы, и Мири в ухе не сказала ничего, ни слова, ни звука, и это молчание я запомнил лучше, чем воздух узла.
Вежливое молчание в ухе лопнуло:
— Ты стоишь посреди зала четвёртую минуту. И улыбаешься. Хочу отметить: багаж сам себя не понесёт, хотя я подала бы такую заявку.
Рюкзак был при мне. В рюкзаке и по карманам ехало всё, что не влезло в ящики: форма, смена белья, тетрадь в четверть исписанная, значок в кармане тетради, треть мотка синей изоленты у документов, пустая жестянка на дне и полка, которую не досматривает ни одна таможня. К рюкзаку был пристёгнут тубус с плакатом и чистым листом. На плече висел отцовский ящик, в руке ящик Ярне, и ни тот, ни другой не принадлежал ни одной смете. В кармане лежало три двадцать.
Богаче я ещё не бывал.
До конторы оставалось полчаса по моему же расписанию, а есть хотелось со вчерашнего, и я пошёл к дальнему буфету, потому что у ближнего стояла очередь, а у дальнего сидели грунды, и к ним никто не подсаживался. Каша тут была одна на весь зал, из одного котла, и раздатчица насыпала её, не спрашивая сколько: сколько положено человеку с ящиком на плече. Я взял миску, поставил ящики под стол и сел на казённый стул.
Стул подо мной сказал то, что казённая мебель говорит в мастеровых местах: что она тут временно. Правая задняя ножка стояла в стыке палубных плит, и при каждом движении ложки стул уезжал на палец вправо и возвращался. Я ел и уезжал. На третьей ложке ближний грунд, не переставая жевать, протянул руку, взял мой стул за спинку вместе со мной и с миской, приподнял, переставил на полшага к колонне, где плиты сходились ровно, и опустил. Вторая рука у него в это время держала ложку, и ложка не дрогнула. Стул встал, как встают вещи, которые поставил грунд: окончательно.
— Полшага, — сказал второй грунд, не поднимая головы. Голос у него был такой, что миска на столе отозвалась.
Третий молчал и доедал, и я сидел, переставленный, и не знал, что полагается в таких случаях. На Целине сказали бы «спасибо» и получили бы «не за что». В Академии сказали бы «благодарю» и получили бы запись. Тут, по всему, слова были лишними, но какими именно и насколько, я не знал. Я открыл рот.
Первый грунд, не глядя, подвинул ко мне хлеб.
Я закрыл рот и взял хлеб. Это оказалось правильно: третий грунд, доев, посмотрел на меня впервые, кивнул на четверть и ушёл, унося свой стул, сварной, под мышкой, как уносят свои инструменты. Стул был сделан из обрезков швеллера и держал бы, на мой взгляд, борт.
— Ты только что познакомился, — сказала Мири в ухе. — Один раз, больше у них не бывает, так что кланяться при следующей встрече не вздумай. Хлеб доешь. Это была не еда, это было рукопожатие, у них оно хлебом.
Я доел хлеб. Вкус у него был как у всего в этом зале: без украшений и по делу.
Контору я нашёл по адресу из контракта, но мог бы найти по слуху. К ней стекались шаги. На двери висела табличка с аббревиатурой из шести букв, официальной и мёртвой, как всё официальное, а под табличкой скотчем был приклеен лист: «Стучать громко. Мы тут все глуховатые. Профессиональное».
Постучал я громко. Изнутри крикнули «открыто», и по тому, как крикнули, стало понятно, что открыто тут всегда, а лист про стук висит для самоуважения.
Внутри было тесно, шумно и правильно. Передо мной в очереди стояли двое, и я успел прослушать обе их жизни, потому что говорили они на весь зал, как говорят люди, привыкшие перекрикивать компрессор. Первый сдавал наряд: разделка донора у третьего причала, снято четырнадцать позиций, две сверх описи, «потому что грех было оставлять, там подшипниковый узел целый, я такие с рождения не видел». Диспетчер, не прерывая его, стучал по планшету и в конце сказал: «Две сверх описи оформлю как находку. Премия по тарифу находки. Не благодари, тариф грошовый». Второй пришёл торговаться за срочность: у него горел объект, буксирная мелочь, хозяин платил за скорость, и он выпрашивал сварщика вне очереди. Диспетчер выслушал, посмотрел на доску, сказал: «Сварщик будет завтра к шести. Раньше не будет, хоть плачь. Можешь плакать здесь, у нас акустика хорошая». Второй не заплакал, вздохнул и записался на шесть.
Я стоял, слушал и понимал, что попал в страну, языком которой владею с рождения, просто раньше меня за этот язык штрафовали. За стойкой сидел диспетчер, немолодой, с наушником на одном ухе, и разговаривал сразу с тремя каналами и со мной. Четвёртым у него шла свистовая вышка узла, и её он держал на свободном ухе без наушника: свисты в эфире говорят коротко, зато все разом. Про контору я уже в очереди услышал главное: аббревиатуру из шести букв не употреблял никто. Все говорили «у Сармы». Взять наряд у Сармы. Рассчитаться у Сармы. Ночевать у Сармы. У конторы было шесть бортов и одна фамилия.
