Мальчик из Ямы 6: Три прыжка (СИ), стр. 58

Прощальный стол, который планировался после А4 и должен был войти в историю стаи, не отменили и не сыграли. Его перенесли, молча, без обсуждения, на переход, на неопределённое «когда время будет», и все понимали, что это за перенос и почему котёл Флюса продолжает стоять нетронутым. Стая умеет ждать со столом. Стол не убежит, сказала бы Жила про почту, и про стол это тоже верно.

Погрузка была окончена ещё до наряда, но с причалом мы прощались после сдачи, и на причале случилась вторая сцена, про которую я обязан рассказать, хотя рассказывать почти нечего.

Мы выносили последний инструмент. Обычная процессия конца работ: ящики, кофры, моток кабеля на плече у Стропа. По причалу шли люди терминала, шла смена, шёл своим медленным шагом старый ящер-доктор из столовой, с сумкой через плечо, по своим медицинским делам. Он поравнялся с нами, не замедлившись, и, проходя, глядя не на меня, а на борт, на «Дятла» в его свежих грузовых марках, сказал:

— Хорошо чинишь. Живое от неживого отличаешь. Это редко у людей.

И пошёл дальше. Не обернулся, не стал ждать ответа, не сделал паузы, в которую полагалось бы вставить «спасибо». Сказал, как отмечают в журнале факт, и ушёл со своей сумкой по причалу, в сторону госпитального крыла.

Я проводил его взглядом до поворота. Вот и вся сцена. Кто он, откуда он знал, что чиню я, если видел меня один раз над тарелкой, и что он вкладывал в свои слова про живое, я не выяснял тогда и не выяснил потом. Он говорил про ремесло, я так это услышал: есть мастера, которые чинят железо, и есть те, кто слышит в железе, где у него живое. Про ремесло так сказать может только тот, кто сам из ремесла, пусть и из другого. Остальное осталось при нём, и я не в претензии: у меня у самого полтетради необъяснённого, я знаю, как его носят.

Отход дали вечером, по расписанию, секунда в секунду: терминал, который мы починили, проводил нас исправным регламентом, и в этом была своя правильность, лучшая из благодарностей, работающая. Диспетчер, дававшая добро на отход, была та самая, с чаем, я узнал голос. Она провела нас по створу чисто, по-учебному, и в конце, после всех положенных слов, добавила одно неположенное: «Спасибо, борт». В эфире так не говорят, эфир для дела. Корд ответил ей уставным подтверждением, без единого лишнего слова, и по тому, как он его произнёс, было слышно, что услышали все.

Я стоял у своего поста по расписанию отхода и слушал, как отдают захваты и борт отваливает: буксирные, малый ход, поворот на створ. Гул был здоровый, глубокий, с новой нотой полного груза, которую я слышал у «Дятла» впервые: гружёный борт звучит взрослее порожнего. Машина шла как по учебнику, потому что машину эту я знал теперь до последнего вкладыша, и она меня, похоже, тоже.

Целина оставалась за кормой. Три прыжка, которые никто не прыгнул. Самый короткий из непройденных маршрутов моей жизни, посчитанный дважды, двоими, до конца. Курс лежал обратный, домой, если это слово ещё к чему-нибудь у меня относилось, и с каждым часом малого хода три прыжка становились четырьмя, пятью, десятью, превращаясь из расстояния в факт биографии.

На обзорную палубу я не пошёл.

Вахта моя кончилась, время было, палуба была в двух трапах, и звезда стояла там же, где стояла: её видно с этого борта полгода в любую навигацию. Я не пошёл. Объяснений у этого решения нет, и я не буду их сочинять. В прошлый раз я ходил смотреть, потому что было видно, и в этом было всё. Теперь тоже было видно. В этом тоже было всё.

Вечером на разводе Корд объявил план обратного перехода, и в плане, между прыжковыми участками, стояли три захода по листу «на обратную дорогу»: маяк с плывущим задающим контуром и ещё две отметки карандашного хозяйства. Контракт этого не требовал, контракт требовал только довезти реагенты в срок, и сроки позволяли с небольшим запасом. Корд прочитал заходы тем же голосом, каким читал наряды, не выделяя, и никто не удивился: лист «на обратную дорогу» лежал в рубке все это время, толстел с каждой петлёй, и все всегда знали, что он не для красоты. Обещания на окраине это разновидность расписания. Я слушал и думал, что через несколько суток снова буду слушать контур, который внесён в лист в прошлой жизни, человеком, у которого тогда была дата, и что контуру эта разница безразлична, ему положено одно: чтобы пришли и послушали. Придём и послушаем. Хоть кто-то из нас двоих выполнит своё расписание целиком.

Я спустился к себе, лёг по-походному и стал ждать перехода, как ждут перехода: делами. Дел было два: сон и завтрашний развод. Я поймал себя на том, что жду расчёта. Не денег. Деньги я в те дни понимал плохо, они лежали где-то в ведомости, исправные и ненужные, как инструмент под снятую серию. Я ждал просто следующего наряда. Любого. Пока есть наряд, есть, за что держаться рукам, а руки у меня теперь были единственным узлом, на который я мог выписать гарантию.

Гул набрал крейсерский. Борт лёг на курс, гружёный, исправный, с бригадой по расписанию и мастером при журнале, и повёз всех нас туда, куда было запланировано: к расчёту. Где-то в своих контурах, в журнале, который она ведёт с первого дня, Мири закрыла сутки строкой, которую я прочитаю много позже и перепишу сюда, потому что лучше про тот вечер не сказал никто:

«Отход зафиксирован. Комментарий: не для отчёта».

Глава 20

Основная графа

Обратная дорога всегда короче. Туда считаешь каждый час, потому что не знаешь, что тебя ждёт, а обратно часы идут оптом, не глядя в накладную. Мы шли к узлу приписки прямым коридором, без ломаной, которой добирались сюда, и гружёный «Дятел» звучал ровно, взросло, как человек, которому есть что везти.

Я работал. Это единственное, что я делал хорошо в те недели, и единственное, что я делал вообще. Корд выписывал наряды, я их закрывал, Мири вела журнал. Между нарядами я спал, ел и слушал контуры. Контуры были здоровы. Я тоже был здоров, если верить признакам, по которым это принято определять: ел, спал, не ошибался. По остальным признакам я не проверял. Прибора на остальные признаки у меня не было, а ухо в собственную сторону не разворачивается, это его конструктивная особенность, и я ей в тот месяц был благодарен.

На третьи сутки перехода Корд включил в план первый заход по листу, который я собирал всю дорогу туда. Лист назывался «на обратную дорогу», из всего листа в план легли три захода, и первым стоял маяк с плывущим задающим контуром, тот самый, у которого передатчик гулял по частоте, не положенной ему по паспорту. Мы легли в дрейф на сорок минут, я вышел на обшивку с прибором и без прибора, и контур сказал мне всё, что накопил за месяцы.

Снаружи было так, как бывает на обшивке маяка: пусто, тихо и холодно через перчатку. Я лёг грудью на кожух передатчика и слушал через кость, по методу Сармы, который к тому месяцу стал моим без спроса. Кожух отдавал в грудину ровным низким гулом, и в гуле, глубоко, плавала та нота, медленнее прежнего, ленивее, как человек, которому наконец дали поспать. Я лежал так дольше, чем требовал замер. Металл был холодный, ровный и ничего от меня не хотел, и это было лучшее, что мне в те недели предлагал мир.

Накопил он немного. Частота плавала в тех же пределах, что я слышал с вахты на пути туда, и дальше не ушла. Я записал параметры, сравнил со старыми, закрыл замер. Маяк светил как светил, ему не было дела ни до нас, ни до своего контура, ни до того, что отметку в этот лист вносил человек, у которого была дата и был план, и в плане этот маяк стоял пунктом на обратной дороге к совсем другой жизни. Пункт я выполнил.

— Годен, — сказал я в канал.

— Принято, — сказал Корд. И через паузу, которую я услышал, потому что слышу всё: — Обещал, вернулся. Идём дальше.

Остальные два захода мы сделали на пятые и на девятые сутки. Оба узла держались, в одном я подтянул то, что просилось, во втором просто послушал и оставил в покое. Есть ремонт, который состоит из того, что ты пришёл, убедился и ушёл. Со стороны он неотличим от безделья.