Снайпер. Призрак Сталинграда. Пенталогия (СИ), стр. 84
Он сглотнул. Кадык дёрнулся над расстёгнутым воротом.
– Знаешь, что… Я предлагаю тебе признаться самому. Я ведь считал тебя товарищем. А теперь обязан донести. Идём, найдём офицера – сам ему всё расскажешь. Может, тебя и не расстреляют, если признаешься. Смягчат.
Рудольф молчал. За грузовиком, где они стояли, их никто не видел. Было тихо, тянуло деревом от только что наколотых дров. Где‑то во дворе брякнула фляга. Обычная тыловая жизнь… жизнь, именно жизнь, и как же не хочется умирать. Рудольф посмотрел на перебитую руку Вильгельма – та висела на перевязи у груди. Потом перевёл взгляд выше, на голую шею над воротом.
Он шагнул к Вильгельму, ещё шаг – и теперь стоял вплотную, чуть ли не нос к носу. От того пахло дымом дерьмовых сигарет и лазаретным йодом.
– Прости меня, – тихо сказал Рудольф. – Я ведь тоже считал тебя товарищем.
– Смеёшься? – Вильгельм дёрнул подбородком. – За что мне тебя прощать? За то, что ты оказался крысой?
– Я не крыса, Вильгельм.
– Вот только не пытайся меня разжалобить, парень.
– Нет, нет… наоборот… мне жаль тебя. И я… прощения прошу за то, что сейчас сделаю.
– Хватит соплей, солдат. Пошли.
Но Рудольф не пошел. Он вдруг вскинул руки. Плечи ответили рвущей болью – раны ещё не зажили, под бинтами будто провернули по острому ножу слева и справа, но Рудольф стерпел. Пальцы сомкнулись на горле соотечественника.
Пальцы у него были страшной силы. Плечи сейчас еще слабы, могли и отняться вовсе, но кисти рук держали будто тиски. В юности он был разнорабочим: с четырнадцати лет изо дня в день таскал полные вёдра в руках, да по несколько часов кряду. С тех пор в кистях осталась хватка кузнечных клещей.
Пальцы сдавили так, что Вильгельм не сумел даже захрипеть. Перебитая рука дёрнулась на бинтах. Здоровой он вцепился Рудольфу в запястье, рванул, заскрёб ногтями – но все без толку. Глаза Вильгельма выкатились из орбит, лицо налилось тёмным. Нельзя, нельзя отпускать. Через несколько секунд он обмяк и повалился в дорожную пыль.
Рудольф рухнул следом, не расцепляя хватки. Давил и давил, не смея отпустить. Сколько прошло – минута? две? – он не знал. Всё вокруг будто заволокло серым туманом. Он защищал свою жизнь, и в мыслях билось одно: если был человек, то остаётся тело, труп придётся прятать, а сил оттащить его нет. Одной хватки пальцев тут мало. Неужели конец неизбежен?
Он разжал пальцы, лишь когда его неожиданно тронули за плечо.
Рудольф вздрогнул, отпрянул. Над ним стоял русский старик – грязный фартук поверх ватника, на голове рваная ушанка. Одет так тепло, будто уже приготовился к зиме. Рядом стояла ручная тележка, на которой он возил дрова, сейчас внутри неё было пусто.
– Будет, будет. Мёртвый он уже, – проговорил старик.
Русских слов Рудольф не понимал, но смысл сам доходил, по голосу, интонации, будто бы прямо через спокойные глаза старика, который ничуть не удивился, а будто бы ждал такого случая.
– Стало быть, свой ты, паря, – старик устало улыбнулся, показав жёлтые зубы. – Потому как немчика придушил, как курёнка… Теперь тебя того… на виселицу, али расстреляют. Ничего, ничего, своим мы завсегда поможем.
Старик, кряхтя, подхватил мертвеца под мышки и стал заваливать в тележку. Рудольф кинулся помогать, взялся за ноги. Ключицы снова пронзило будто током – он охнул сквозь зубы, но не выпустил. Страх гнал сильнее боли. Вдвоём они уложили тело на тележку. Старик накрыл его куском брезента, подоткнул края, примял по‑хитрому, так что теперь под накидкой не угадывался человек. Бесформенный ком мусора, и только.
– Ну, чего встал? Чего вылупился? Иди к себе в палату, иди. А этого я в укромное место свезу. Есть там выгребная яма – утопнет, как в болоте. Был немчик – и нет его. Сто лет в обед никто не сыщет.
Старик прищурился, ткнул в Рудольфа коричневым от махорки пальцем:
– Звать‑то тебя как? Я говорю: звать – как?
Рудольф сообразил. Приложил ладонь к груди:
– Я?.. Рудольф.
– А я Ермолай. – Старик стукнул себя кулаком в грудь. – Ер‑мо‑лай. Ну, всё. Расходимся, от греха подальше.
Ермолай впрягся в тележку грудью, налёг, сдвинул с места. К тяжёлой работе он был привычен: тележка послушно пошла, только скрипела и покачивалась на выбоинах. Из‑под брезента выбился сапог. Старик остановился, спокойным движением поправил его, будто вёз вязанку дров, поглубже подоткнул брезент и повёл тележку дальше – мимо сарая, к пролому в заборе.
Рудольф выдохнул, отряхнул колени от пыли и вернулся в палату. Встал у окна, выпрямив спину так, будто ничего не болело.
Во дворе никакой суеты не намечалось. Грузовик так и стоял у сарая. В его бензобаке на дне оседала горсть песка с мусором. Под навесом, за сколоченным из досок столом, расселось оголодавшее пополнение – этим солдатам предстояло ехать на грузовике в штаб Лангенау. Они хлебали гороховый суп из котелков и ругали новые условия службы. Доставалось и Сталинграду, и здешней кормёжке.
– Нет тут красивых женщин, одни замарашки! – донеслось со двора. – Эх… А во Франции‑то была жизнь! Помните дочку сапожника? Эх, жизнь была, а тут? Ну ничего, сейчас мы иванам устроим газовую атаку, никто не устоит!
Под навесом загоготали. Солдаты вспоминали далекую Францию, обменивались шутками – и не знали, какой сюрприз заготовил им молчаливый раненый из госпиталя, что наблюдал в раскрытое окно.
Рудольф почему‑то был уверен: до штаба Лангенау машина вовсе не доедет. Пусть тронется, пусть отъедет подальше – туда, где никому не придёт в голову разбираться, отчего заглох мотор. И если повезёт, русские накроют её прямо на дороге, когда она встанет.
Знал бы Рудольф, насколько окажется прав. Но он ещё не знал.
Он сел на койку и посмотрел на свои пальцы. Суставы ныли. На запястье багровели следы чужих ногтей.
Вильгельм стал первым человеком, убитым им на этой войне. И не просто человеком, а немцем, соотечественником. И носил он тот же мундир, что и сам Фогель. Но он подумал кто ему ближе Таня или Вильгельм. Хотя где‑то в глубине души наружу лез правильный ответ, но Рудольф судорожно загонял его обратно. По всему выходило: сейчас должны прийти терзания. Мать всегда говорила – слишком ты добрый, Руди. Он и сам был уверен, что после первого убитого не сможет ни есть, ни спать. Ведь хуже этого ничего нет – лишить жизни человека.
Но…
Ничего не пришло. Ни тошноты, ни раскаяния. Вместо них в груди стояла холодная решимость. И благодарность – старику в грязном фартуке. Тот батрачил на чужую армию, возил ей дрова, а разглядел в чужом солдате настоящего союзника и помог. Ни о чём не спросил. Просто впрягся в тележку.
«Вот она какая – русская душа, – подумал Рудольф. – Теперь, кажется, я её понимаю».
Мы залегли напротив заглохшего грузовика с сюрпризом, в развалинах какого‑то казенного здания. Уцелела половина капитальной стены с оконным проёмом цоколя – лучшей позиции здесь не найти. Выставили стволы в сторону грузовика и ждали.
Ждать пришлось недолго. Со стороны дороги показалась колонна: тот самый унтер вёл пополнение обратно, человек пятнадцать. Никакой техники, даже тачек, при них не было. Видно, приказали разгружать машину своим горбом.
– Хальт! – унтер шёл первым и вскинул руку.
Он увидел лежащего водителя. Вот ведь ушлый и бывалый, в инсценировку с перепившим шофёром не поверил ни на секунду – почуял опасность нутром. Рука его шустро легла на автомат. Солдаты за спиной командира мигом посдёргивали карабины с плеч.
Унтер махнул – жестом показал обойти грузовик с другой стороны. Сам остался на месте. Хитрый, зараза, собой не рискует.
Солдаты обошли машину по дуге, заглянули за борта, в кабину.
– Хир ист ниманд! (Здесь никого нет.) – крикнул один.
И тут же второй, дребезжащим от волнения голосом:
– Херр унтерофицир! Куглер унд Хайндль зинд вег! (Куглер и Хайндль исчезли.)
