Снайпер. Призрак Сталинграда. Пенталогия (СИ), стр. 40

— Покажусь, обязательно покажусь…

Глава 17

Массивный кирпичный дом, уцелевший после бомбёжки, стоял в занятом немцами квартале, в глубине города, на удалении от советских окопов. Когда-то здесь жил зажиточный купец, перед войной дом отдали под небольшой музей какого-то местного живописца, а теперь в его стенах фашисты оборудовали командный пункт. Здесь обосновался полковник вермахта Курт фон Лангенау, командир одного из пехотных полков шестой армии.

Уже здесь, в Сталинграде, когда обстановка весьма обострилась и никак не удавалось спихнуть этих упрямых русских в Волгу, Лангенау возглавил сводную боевую группу, названную по его фамилии, — «Лангенау». Фактически она ужалась до усиленного батальона: остатки пехотных рот, пулемётчики, расчёты миномётов, сапёры, связисты, артиллерийские наблюдатели и небольшая полевая пропагандистская бригада.

Разношёрстная, в общем, команда вышла.

Полковника это бесило с самого начала. Целый оберст, потомок старинного прусского рода, чьи предки водили в бой полки ещё при Фридрихе, вынужден опуститься до командира, что уж там красиво называть, штурмовой группы на каком-то жалком куске города у реки. Ему поручили пробиться к берегу Волги там, где бесполезны танки и бронетехника, силами своей группы расчистить путь к воде. Но на пути стоял советский опорный пункт, оборудованный в крепком доме. И все попытки атаковать его сходили на нет, потому что со второго этажа русские наблюдатели день и ночь бдили за немецкими позициями и оперативно докладывали своим о всех попытках атаковать. Сообщали, судя по всему, по телефонной связи.

Лангенау был высок, сухопар и всегда держался прямо, как и подобает офицеру старой школы. Гордостью светилось узкое породистое лицо с тонким носом и бледно-голубыми глазами, что смотрели на целый мир с холодным, будто бы врождённым высокомерием. Виски тронула седина, аккуратно подстриженные усики топорщились над тонкой губой. Мундир его даже здесь, в этой грязи и копоти, был вычищен и отутюжен, а сапоги калека из домовой прислуги чистил ему по два раза на дню. От полковника пахло одеколоном — он не выносил фронтовой вони и боролся с ней как мог, но пока всё же проигрывал.

Это бесило ещё больше.

Запахов вообще было слишком много, и громких звуков, и разговоров вокруг. За окном дымила полевая кухня. Две русские женщины под надзором часового чистили картошку, бросая ее, в закопчённый котёл, и полковник старался смотреть только на очистки да на грязную воду, не поднимая глаз на их замызганные и будто бы оглушённые окаменевшие лица. Старик с перевязанной рукой, кряхтя, ведром таскал воду от пока еще работающей колонки за соседним домом. Тут же крутился парнишка лет одиннадцати — вместо картуза он раздобыл где-то танкистский шлем и теперь не снимал его ни днём, ни ночью.

Лангенау отошёл от разбитого окна, затянутого брезентом, поёжился от сырого сквозняка и опустился в кресло за огромным столом, ножка которого, расщеплённая когда-то пулей, была наспех подвязана проволокой. На столе стояли два полевых телефона, лежала тактическая карта, испещрённая его пометками.

Полковник был брезглив и чистоплотен. Вид этих оборванных баб вызывал у него омерзение, а ведь они ещё и готовили ему еду — да и не только ему, на весь личный состав. Впрочем, чёрт с ним, с личным составом.

«Господи, когда же я снова окажусь в Берлине!» — подумал Лангенау и прикрыл глаза. Первым делом наведаюсь в свой любимый «Адлон». Сяду за накрытый белоснежной скатертью стол под хрустальными люстрами и закажу седло косули под брусничным соусом, спаржу в голландском соусе, бутылку доброго мозельского. А потом, когда поймаю кураж, отправлюсь прямиком в варьете. А на сцене, как и раньше, будут радовать глаз длинноногие девицы в блёстках, оркестр будет играть нечто весёлое и задорное, а не этот марш. Какие там женщины — упругие, надушенные и белокожие. Они всегда едят досыта, пахнут парфюмом и шоколадом'. Он почти ощутил вкус вина на языке, почти услышал шелест шелковых шнурков корсета, какой бывает, когда торопишься его развязать…

И можно будет наконец забыть и эту реку, и эти развалины, и вонь горелой человечины.

Стук в дверь грубо и бесцеремонно выдернул его из грёз. Полковник вздрогнул, недовольно поморщился.

— Чёртовы русские, — пробормотал он. — Нужно поскорее покончить с этими варварами.

Варварами он их считал совершенно искренне. Дикий народ, не знающий европейского порядка. Не сдаются, когда всякий разумный человек давно поднял бы руки, а лезут под пули за клочок земли, за груду битого кирпича. Бабы их работают, надрываются наравне с мужиками, девки таскают раненых под огнём. А глаза… жгут огнём, будто у какого-нибудь «Одина». Дикари, одно слово. Европе такого никогда не понять.

— Войдите, — крикнул Лангенау недовольно.

Дверь отворилась, и вошёл его заместитель, майор Эрих Шмидт.

Шмидт был полной противоположностью своему командиру. Кряжистый, широкоплечий, с обветренным грубым лицом, крупными губами, будто бы нарисованными, и перебитым в какой-то давней схватке носом, он походил скорее на фельдфебеля, чем на штабного офицера, но для фельдфебеля был слишком умен и дальновиден. Мундир его был весь помят и прожжён в двух местах, фуражку он держал в руке. От майора сильно пахло гарью, каменной пылью и порохом, заместитель Лангенау явно только что вернулся с передовой. Шмидт прошёл не одну войну: совсем молодым мёрз в окопах под самый конец Великой войны, потом Польша, Франция, прошлой зимой едва не сгинул под Москвой. На груди — Железный крест первого класса, красная ленточка в петлице и серебряный знак за ранение, что давали за три-четыре отметины на теле. Солдаты его жаловали за фронтовую прямоту. Слабостями его были шнапс да крепкие сигареты, которые он смолил одну за другой. Так что уж табаком от него и теперь несло даже крепче, чем дымом пожарищ.

Майор вытянулся, запоздало надел фуражку и козырнул.

— Герр оберст, майор Шмидт прибыл по вашему приказанию.

— Разрешаю не докладывать по уставу, Шмидт, — отозвался Лангенау, поморщившись. — Мы не на плацу. Вы моя правая рука и можете входить без стука. Садитесь.

Майор провёл широкой ладонью по коротко стриженным волосам, шагнул к столу, но садиться не стал.

— Ночью случилось чрезвычайное происшествие, герр полковник. Во взводе, что расположился в подвале на левом фланге, унтер-офицер Кляйн открыл огонь по своим из автомата. Пятеро убитых, семеро раненых.

— Что? — Лангенау подался вперёд. — Как вы могли такое допустить, майор?

— В том-то и странность, герр оберст. Кляйн был образцовым солдатом, преданным рейху. Не видел бы я сам его простреленное тело — не поверил бы.

— Это вопиюще. Верный солдат Вермахта стрелял по своим… — Лангенау несколько раз провёл пальцам по тонким усикам. — Почему?

— Предположу, что у него пошатнулось психическое здоровье. Эти русские оказались не так просты, как мы полагали. Они дерутся, не считаясь с жизнью, стоят насмерть. Эта черта порой порождает такие ужасающие картины… и Кляйн, возможно, оказался очень впечатлительным. Говорят, он писал стихи, а поэты всегда непредсказуемы. А что касается русских, то наши солдаты уже боятся идти с ними в рукопашную.

Шмидт, окончив доклад, поправил китель и даже чуть было не прищелкнул каблуками, чем никак не мог бы сгладить ситуацию, а вот полковника только расстроил. Простое широкое лицо его на миг дрогнуло — хорошо, успел сдержаться!

— Потому что это звери, а не люди! — вдруг вспылил сам полковник, широко открывая глаза. — Но это вас не оправдывает. Вы, Шмидт, мой заместитель, обязаны держать боевой дух штурмового ядра. Вы — мой голос на передовой. Извольте провести проверку и выяснить все обстоятельства этого дела во взводе. Солдаты Вермахта ничего не боятся, слышите? Ничего, даже самого дьявола. Выясните, кто был близок с этим Кляйном, кто знал о его умысле и не донёс вовремя. И примите меры… вплоть до расстрела, если это поможет уберечь наших солдат от подобных инцидентов.