Снайпер. Призрак Сталинграда. Пенталогия (СИ), стр. 253
Вот они, подумал Мясник и растянул палёные губы в торжествующей ухмылке. Вот эти рабыни меня и спасут.
– Эй! – крикнул он по‑русски. – Эй, вы! Вы будете мне помогать!
По‑русски он говорил чисто, лишь с малым акцентом, и его слова женщины поняли сразу.
– Я немецкий солдат. Вы обязаны мне помочь, или вас расстреляют!
Женщины замерли. Обернулись, уставились на него, на его одежду, на кровь, на палку.
– Гляньте‑ка, бабоньки, – проговорила одна. – Никак немец.
– Пить. Воды. И доведите меня до немецкого поста, вам заплатят. – Мясник ковылял к ним, уставившись на рыжую, круглолицую бабу с вёдрами. Бабы не шевелились, и он повысил голос: – Вы обязаны! За отказ вас расстреляют, всех до одной! Вы не знаете, кто я. Я много значу для командования. Поможете – вас наградят. Дадут муки, керосин.
– Чего это он лопочет? – спросила другая, черноволосая, которая постоянно прятала волосы под платок поглубже, подальше от немецкого глаза, от греха. – Грозится, вроде. А сам‑то еле на ногах. Кто ж его так разделал?
– Знамо кто, – отозвалась третья. – Соколики наши. Больше некому.
– Грозится, – сказала первая. – Мол, не поможем – всех расстреляют.
– А мы смерти не боимся. – Долговязая баба с острыми скулами и глубокими тенями под глазами шагнула вперёд. Улыбнулась, и от этой улыбки Мяснику сделалось холоднее, чем от ветра. – Подойди‑ка, фашист. Я тебе дам воды.
Мясник качнулся к ней. А она нагнулась, подняла из‑под ног камень и швырнула.
– Это тебе за Митьку!
Камень ударил его в плечо, и Мясник вскрикнул. Бабы у колонки отшатнулись, кто‑то ахнул, кто‑то забормотал: «Дуся, не надо, немцы ж потом всех…» А долговязая уже нагибалась за вторым камнем:
– Шестнадцать годков парню было. Здоровущий уродился, крупный. Вот и сказали немцы – партизан, взрослый. А я‑то говорила им: мальчонка он ещё, мальчонка…
И тут прорвало остальных. Другая женщина уже нагибалась за камнем.
– А это за отца. Свёл его в могилу ваш «новый порядок».
Камень попал в грудь. Мясник пошатнулся, замахал руками, что‑то заорал.
– За избу мою, – подняла свой камень черноволосая. – Спалили. Мы с ребятишками едва живыми выскочили.
Камни летели один за другим. Они били его в грудь, в плечи, в поднятые руки, и он кричал и заслонялся ладонями, оскальзывался, и каждый удар вырывал у него новый вскрик. У каждой из этих баб война отняла кого‑то. Взрослого сына или кроху, мужа или отца.
И тут к колонке подоспел старик с клюкой. Хромой, с пустым ведром, он вклинился меж баб.
– Вы что творите, бабоньки⁈
– А ты чего, старый хрыч⁈ – обернулась рыжая. – Заступаться удумал?
– Спаси, спаси. – Мясник потянулся к старику разбитой рукой. – Спаси меня от этих безумных. Я тебе отплачу. Жить будешь, из нищеты выйдешь. Я помогу, слышишь, я…
– А ну прочь, старый мерин! – Рыжая замахнулась на старика.
– Да вы не так меня поняли, бабоньки. – Старик расплылся беззубой улыбкой. – Вы же ему по башке попадёте, а он окочурится раньше времени…. и не дослушает, за что бьёте. А коли до конца, так делать надо вот эдак.
И, придавив Мясника клюкой к земле, старик с кряхтением нагнулся и нахлобучил ему на голову пустое ведро. Железо звякнуло и загудело.
– Сымешь ведро – сразу сдохнешь, – прошамкал старик и повернулся к женщинам. – А теперь толкуйте ему, сколько влезет.
Он отступил, поднял камень и первым запустил его в Мясника. Камень гулко бухнул по ведру, оглушив Мюллера.
– А это тебе за сынов моих, – старик нагнулся за следующим камнем. – Оба на фронте головы сложили.
Ведро глухо гудело под ударами. Каждый камень отдавался в голове палача тяжёлым звоном, и он уже не выкрикивал слов, а просто выл в своём железном колпаке, выл и вжимался в землю.
Остановить их было нельзя ничем. Женщины не унимались, и когда палач испустил дух в муках, и когда ведро скатилось, и когда череп треснул, а под головой натекла лужа крови.
А потом камни попадали из рук, и над площадкой повисла тишина.
– Что ж мы натворили‑то, бабоньки, – прошептала рыжая. – Искать же станут…
– Станут, – согласился старик. Он один сохранял спокойствие. – Потому в воронку его, живо. И хламом сверху. Не приведи бог сыщут.
Тело оттащили в глубокую воронку, свалили вниз, забросали битым кирпичом, горелыми досками и ещё какими‑то обломками.
Так Ганс Мюллер, Мясник из Гамбурга, гроза пленных, обрёл безымянную могилу в развалинах города, который приехал покорять. Костей его так никто и не нашёл. А немецкое командование запишет пропавшего фельдфебеля в предатели и перебежчики, переметнувшегося к русским. И дом его в Гамбурге, и всё его добро отойдет в казну государства.
Глава 12
До Гумрака пришлось добираться долго. Торопиться сам бог велел, но и осторожность тут превыше всего: нужно было огибать посты, пережидать в развалинах проезжающие машины. Лишь когда стемнело окончательно, я смог прибавить шагу, но к тому времени счёт пошёл уже на третий час.
Пешком вышло долго. Если я найду этого врача и поволоку его с собой, во что превратится обратный путь? Хирург – наверняка пожилой, кабинетный человек, к марш‑броскам через воронки и развалины без передышки он не готов. Нет, с этим герр штабсарцтем тремя часами не обойдёшься. И всё это время Пьетро едва вдохнуть может, и добро ещё, если повязка удержит.
Я отгонял эти мысли. Понадобится – на себе потащу.
Ванька просился со мной, но его я не взял. После того взрыва, плена и побоев он был слишком слаб, да и сам это понимал и оттого ещё больше злился. Леший тоже сказал, что пойдёт, и его я тоже оставил. В одиночку я доберусь скорее всякой группы. Чем меньше группа, тем она незаметнее во вражеском тылу, а один человек и вовсе почти не человек, а тень, прошёл и нет его. Да и Пьетро нужна была охрана. Не дай бог нагрянет немец, раненого придётся срочно уносить, а Ванька один его не утащит. Да и про Вилли совсем уж забывать нельзя.
И вот теперь я пробирался один. И хоть молиться не научен, а всю дорогу что‑то такое во мне бормотало – лишь бы Вилли не соврал. Лишь бы отец его вправду оказался врачом. Лишь бы стоял на месте тот крайний барак с крашеными зелёными торцами, а в торце и вправду было окно, заколоченное досками крест‑накрест. Приметное окно, сказал Вилли, сразу узнаете. Постучу вполсилы, костяшками. Лишь бы у докторишки хватило ума не поднять шум, пока я с ним не переговорю.
Перед самым посёлком я остановился, отряхнул шинель, выпрямился и поправил на плече немецкий карабин. Парабеллум спрятан у меня за пазухой, ведь у рядового стрелка с карабином пистолетная кобура на ремне вызвала бы лишние вопросы, а выглядеть я должен был как все. Хотя какое уж тут «как все». Одинокий солдат среди ночи, да без предписания, насторожит любого. Вся надежда была на то, чтобы войти и слиться, как говорится, с толпой.
Только толпы в поселке никакой не было. Улочки к этому часу были пустые, где‑то поверху лениво шарили редкие прожектора, а у станции шла какая‑то возня: не то погрузка, не то разгрузка. На запасном пути стоял короткий товарняк, рядом пришла автоколонна, и теперь у пакгаузов возле грузовиков копошились какие‑то немцы.
Мне, однако, нужен был не сам Гумрак, не станция, а именно госпиталь. По словам Вилли, он размещался в здании бывшей школы, про него мне еще Рудольф рассказывал в доме Марфы, а рядом, ближе к станции, стояли бараки, выстроенные когда‑то для рабочих.
Мимо протарахтел мотоцикл с коляской с двумя седоками, и я вжался в стену какого‑то строения и переждал. Потом протопала тройка солдат. Шагали торопливо, а на рукавах виднелись какие‑то повязки, какие именно – в темноте не разобрал. Когда шаги стихли, я вынырнул из тени и пошёл дальше уже открыто, неторопливым шагом, с самым деловым видом, какой сумел на себя натянуть. Головой я не вертел, не оглядывался, взгляда ни на чём подолгу не задерживал. В общем, всей повадкой изображал местного.
