Снайпер. Призрак Сталинграда. Пенталогия (СИ), стр. 252
Так что я оглядел наше хозяйство. Я, Ванька, Леший, один раненый итальянский камрад и один фашист. И этот Вилли нам был больше не нужен. Был он теперь лишним грузом. Сиди да слушай, не подходит ли патруль, да ещё и его карауль. Пройдёт мимо машина, крикнет он – и выдаст всех разом.
– Надо решить вопрос с нашим шофёром, – сказал я в пространство. – Только тихо, без выстрелов.
Напрямую я к Лешему не обращался. Но Леший понял, кому это сказано.
Он медленно и с чувством вытащил верную финку и распрямился, недобро глядя на немца.
– Ну что, фашист. Вот и твой черёд. – Голос у него был полон тихой злости. Рядом, на брезенте, лежал без памяти его товарищ, и счёт за это Леший собирался предъявить первому же немцу, что оказался под рукой. – Что застыл? Ком цу мир. Сюда греби. Ща Гитлер капут будет тебе.
– Найн, найн, – забормотал Вилли, пятясь. Он все понял и только сказал жалобно на своем: – Тоте нихт (Не убивайте).
И глядел он при этом почему‑то на меня. На меня одного. Понимал, кто тут старший. Понимал, что спасти его могу только я.
Я и бровью не повёл. Смотрел на него холодно, и, признаться, самому мне тоже хотелось, чтоб Леший покончил с ним поскорее. Не оттого, что выдаст нас этот шоферчик, а оттого, что наш товарищ только что получил пулю.
– Их канн хильфен! – Вилли вскинул руки и четко заговорил, и я его понимал: – Я могу помочь! У вас раненый. Я могу помочь!
Говорил он по‑немецки, но медленно, выбирая слова попроще. Сообразил, что немецкий я знаю худо, и выговаривал каждое слово по отдельности, не глотая и не тараторя. И по лицу моему видел, что я все понимаю.
– Чего лопочет? – набычился Ванька. – Дай я его придушу, а, Скрипач? По‑тихому.
– Погодите, парни. – Я поднял ладонь. – Он помощь предлагает.
– Да чем он поможет? – фыркнул Ванька. – Трясся всю дорогу, ну чисто килька.
– Сперва выслушаем.
Я осадил своих и повернулся к немцу. Сузил глаза, уставился на шофера испытующе.
– Рассказывай. Что за помощь?
– У вас раненый. – Вилли сглотнул, голос дрожал. – У меня… Мой отец врач. Хирург. – Он посмотрел вопросительно, понял, что слово это у нас такое же, и махнул рукой куда‑то на северо‑запад. – Там, за городом, в Гумраке, стоит лазарет. Километров семь, может, восемь. Мой отец там военный хирург.
Он повторил это дважды, будто боялся, что не поверю.
– И что ты предлагаешь? – Я усмехнулся. – Заявиться в немецкий госпиталь? Ты в своём уме?
– Нет, нет! – Вилли торопливо полез за пазуху и вытащил фотографию. Ту самую, с женщиной, что уже показывал мне у поста. – Это моя мать. Его жена. Покажите ему эту карточку, и он всё сделает ради меня. Он пойдёт за вами… далеко.
Вилли явно хотел загнуть что‑то про «хоть на край света», но отчаялся подыскать слова. Теперь он замолк, сжал губы и всё смотрел и смотрел на меня. Ваня помалкивал, Леший тоже ждал, когда мы договорим. А я думал. Легко сказать, покажите. Вслух же спросил:
– Как его найти? Какой на лицо, как добраться?
– Я расскажу! Всё расскажу! – Вилли заторопился, глотая слова, потом опомнился снова начал произносить раздельно. – Где посты, где ночью пройти можно. Я из Гумрака горючее возил, я дорогу знаю. Барак комнату. Нарисую подробно, всё нарисую. И сумку он возьмёт врачебную, с инструментом, – Вилли изобразил двумя дрожащими пальцами крестик, – Вы идёте за ним, приведёте сюда. Как только он увидит карточку, сделает всё, лишь бы я жил. Клянусь, я не вру. Прошу вас.
– Что говорит? – спросил, не вытерпев, Ванька.
Я перевёл, как понял.
– Хитёр, гад. – Ванька сплюнул. – Но, сдаётся мне, не врёт. За шкуру свою вон как трясётся, гнида, что папашу своего притянуть хочет.
– Ну, что скажете, товарищи? – Я почесал в затылке. – Врач‑то нам позарез нужен. Надо сходить.
– Я схожу, – вызвался Ванька.
– Нет. Ты сам едва ходишь. – Я подумал ещё немного. Затея была дурная, и я это понимал. А только лучшей никто не предложил, а Пьетро дышал всё мельче. – Пойду я. Хоть объясниться сумею по‑ихнему мало‑мальски, если доктора найду.
Я кивнул на Вилли:
– А этого связать. Глаз не спускать. И кляп ему, на всякий случай. Мало ли, патруль их немецкий проедет – сдуру заорёт.
– Я б ему язык сразу вырезал, – зло прошипел Леший.
– Нет, он мне еще карту должен нарисовать и объяснить все…
Сказал, конечно, Леший это в сердцах. Урка этот прежде, очевидно, ни к кому не привязывался, никого к себе близко не подпускал, ни с кем дружбу не водил, а тут я разглядел в его глазах непритворное беспокойство за товарища. Проняло‑таки. Война меняет людей. Даже таких заскорузлых, каким был красноармеец Лешуков.
Мясник из Гамбурга не истёк кровью.
Леший рассчитывал, что через час‑полтора он изойдёт кровью, и добьёт его холод. Но одного он не рассчитал, что кровь у Мюллера сворачивалась аномально быстро, смолоду так было: ещё на бойне мясники дивились, отчего у него порез затягивается, пока другой мучается. Была в нём такая особенность, о которой он и сам толком не знал, а Леший и подавно. Крови гамбуржец потерял много, но к тому часу, как очнулся, раны уже почти унялись и схватились коркой. Мясник остался жив.
Жив, да не цел. Русский ему по‑особенному наносил порезы. От потери крови и от холода его трясло и мутило, в голове плыло, и то бросало в жар, то бил озноб. И он помнил, что русский, который его резал, работал хитро и изощренно, видел, как тот раз за разом окунает клинок в чёрную лужу под мертвецом. Для чего – он понял быстро. И теперь знал, что даже если выберется, порезы эти загниют, заражение крови неминуемо. Мысль эта жгла хуже лихорадки. Умирать он не хотел так сильно, хоть вой. В голове билось одно: доползти до своих, до лазарета. Там обработают, перельют кровь, там спасут. Может быть, спасут…
Он поднялся и потихоньку брёл в кальсонах и нательной рубахе, стуча зубами и опираясь на подобранную палку. Одежду с него русские для диверсии сняли, и его так и колотило снаружи, а изнутри жгло. Каждый шаг отдавался в порезах острой болью. Язык распух и присыхал к нёбу. Пить. Господи, как хотелось пить. Всё на свете он отдал бы сейчас за глоток воды, вот только с каждым шагом сил в нём оставалось всё меньше.
Какая глупая смерть, думал он, оскальзываясь босыми ногами на битом кирпиче. Сколько лет он отправлял людей на тот свет в муках, изобретал эти муки, гордился ими. А такой вот не придумал. Медленно бредёшь, отравленный, и подыхаешь от жажды среди пыльных, дымных развалин. Выживу, взять бы на вооружение такую пытку, мелькнула у него дикая мыслишка, и он сам ей ухмыльнулся распухшими губами.
Вечерело. Мюллер думал выбраться к дороге, но дорогу перегородил завал, а перелезть через него с такими ранами он не смог. Свернул в сторону, ткнулся в разбитый дом, свернул ещё раз и ещё, и скоро потерял направление вовсе. Назад повернуть боялся – на обратный путь сил уже не хватило бы, и почему‑то это пугало ещё больше.
Рука съезжала по палке, спину гнуло к земле. Как тяжко. Пить. Он вспомнил, что видел, разъезжая по городу, водоразборные колонки, торчавшие на перекрёстках. К этим колонкам сходились за водой все местные, кто ещё жил в развалинах. Найти колонку. Напиться. С этой мыслью он и переставлял ещё ноги.
И тут Мясник услышал голоса.
– Помогите, – прохрипел он, поворачивая на звук, но тут же осёкся. Голоса были русские.
Он чуть не осел на землю от бессилия и желания укрыться от русского говора, да удержался. Сядешь – не встанешь. И, вслушавшись, разобрал, что голоса‑то женские. Не солдаты. Не диверсанты. Русские бабы, забитые, запуганные, живущие тут на положении скота.
Значит, спасён. Он прикажет им! Заставит вызвать помощь или оттащить его к своим. Эти твари сделают, что велено, куда они денутся.
Он выбрался на маленькую площадку, где в землю была вбита колонка с рычагом. У колонки стояло несколько женщин с вёдрами. Одна в ватнике, другая, словно кукла или ребёнок, куталась в драное и слишком широкое пальто, явно с чужого плеча, третья, закутанная в плед и в разбитых сапогах, надвинула платок до самых бровей. Серые и хмурые сталинградки, жительницы оккупированного города. Они негромко переговаривались, качая воду.
