Снайпер. Призрак Сталинграда. Пенталогия (СИ), стр. 17

— Куда? Сдурел! — крикнул я. — Иди ко мне.

Сам я вжался в дверной проём и задрал голову, прислушиваясь.

Конечно, ничего не видно. Гул нарастал. С того берега по самолёту ударили наши зенитки, послышались далёкие хлопки. Самолёт прогудел над нами и ушёл дальше. Ничего вроде бы не сбросил.

— Ха! Струхнул, гадина! — Ванька отряхнулся. — В штаны наложил! Зенитчики-то наши поддали жару!

— Зенитчики не достали, — сказал Кузьма. — А сбрасывать ему нечего было. Или не по нас летел.

И тут с неба посыпалось белое. Вначале никто ничего не понял, а потом в проломах появились бумажки. Агитационные листовки кружились в воздухе и залетали через оконные проёмы.

— Опа-на! — воскликнул Ванька и схватил одну на лету. — На цигарки! На самокруточки! Немчура бумагу подогнала. Получите, распишитесь.

Не читая, он сложил листовку вчетверо и сунул в карман гимнастёрки.

— Ты что? — Потапов нахмурился. — Под трибунал захотел? Уничтожить вражескую листовку. Немедленно.

— Ну, товарищ командир, добрая ж бумажка, — заныл Ванька. — У меня кисет полный, а газетка истрепалась, намокла. Не в чем крутить.

— Будешь без курева. Ты прочитай сначала, что там написано.

— Да я по-немецки не разумею.

— А ты глянь, глянь, — Потапов остервенело смял в кулаке одну такую. — Там по-русски.

Ванька развернул листовку и стал читать, шевеля губами. Лицо у него вытянулось.

Я подошёл и заглянул через его плечо. Листовка была отпечатана на газетной бумаге. Наверху — орёл со свастикой в когтях. Ниже крупными буквами заголовок: «ПРОПУСК». И текст: «Предъявитель сего, не желая бессмысленного кровопролития, оставляет ряды Красной Армии и переходит на сторону Германских вооружённых сил. Предъявителю гарантируется жизнь, питание и трудоустройство на освобожденных от большевизма территориях».

А ниже — фотография. Мужик в форме старшины РККА стоит на фоне какой-то стены, в одной руке бутылка водки, в другой — кусок сала. И улыбается в объектив так радостно, будто позирует для семейного альбома. Под фото была ещё и подпись: «Старшина Виктор Строкин, добровольно перешедший на сторону Германии».

— Пропуск, понимаешь? — Потапов ткнул пальцем в листовку. — Если у тебя такую бумажку особист найдёт — сразу к стенке. И меня следом, как командира. Сечёшь?

— Ух, я ж не знал, товарищ командир, — залепетал Ванька.

Чиркнул спичкой и поднёс к листовке. Бумага вспыхнула, и Ванька бросил горящий комок на пол. Остальные бойцы молча собрали листовки и сожгли.

— А это что за старшина на фотографии? — спросил я. — Подставной? Или настоящий?

— Да настоящий, чтоб его так, — сплюнул Кузьма и стукнул кулаком о ладонь так, что шлепок отозвался по голым стенам. — Гнида редкостная. Я ж здесь раньше всех вас. Помню его. Это до Коровина старшина у нас был, Строкин этот самый.

Кузьма сел на обломок стены, достал кисет и стал сворачивать самокрутку. Руки у него были в ссадинах, пальцы толстые, но махру он отсыпал сноровисто и привычно, даже не глядя.

— Когда ещё немец не так напирал и со снабжением было попроще, водку нам выдавали. Наркомовские сто грамм на человека в сутки. И мерил этот Строкин нам водку мензуркой. Говорил, аккурат сто грамм, товарищи. Да только потом оказалось, что мензурка-то у него не водочная, а для отмера махорки. Мы, олухи, не знали, что нас каждый день обкашивают. Не доливал, гад. По чуть-чуть, по грамульке, но ежели на весь взвод пересчитать — барыш жирный получался.

— Так неужели не разглядели, сто грамм там или нет? — спросил худой боец Сашка.

— Да ну. Снабжение-то ночью приходило. В темноте. И так шарахаешься от каждого звука, что не до поглядок. А потом вижу я одним разом, как этот Строкин вместе с ездовым и поваром в блиндажике режутся в карты и при этом водку дуют. Нашу водку, ворованную. Ну, не выдержал я и в морду ему засветил. А потом, вдобавок, кто-то сообщил на него куда следует.

— И что?

— Смекнул Строкин, что корячится ему трибунал. А у нас суд какой? Прибыли товарищи, на скорую руку накалякали приговор — и к стенке. Ну или в штрафную роту, а тут хрен редьки не слаще. Почуяла эта гнида, что жареным пахнет, — и на ту сторону он и дёрнул. К фрицам.

Кузьма закурил, выпустил дым и добавил тихо:

— Встречу в бою — убью падлу.

— Встретишь вряд ли, — сказал командир. — Его, скорее всего, в лагерь отправили. Или вообще шлепнули, чтобы не возиться.

— А может, и к немцам в пропагандисты определили, — предположил я. — Если его на листовках печатают, он им нужен живой.

Сказал — и тут же засомневался, надо ли такое произносить.

— Слушай, Скрипач, — Кузьма положил мне на плечо тяжёлую ладонь. — Ежели ты его в прицел поймаешь — шлёпни по-братски маслину в лоб. Ты ж у нас лучше всех стреляешь. Лады?

— Шлёпну, Кузьма. За мной не заржавеет. Таких в первую очередь надо.

И тут с немецкой стороны ударил громкоговоритель. Хриплый голос, разнёсся над развалинами, торопливый, с говорком:

— Ребята! Родненькие! То, что вам комиссары говорят, — хрень собачья, всё враньё! Немцы меня встретили по пропуску. Покормили, обогрели. Документы готовят, в тыл отправят, работу дадут. Так что переходите, пока не поздно! Пока вас вши не загрызли или с голоду не окочурились! Ну, не верите? Это же я, Витя Строкин! Старшина ваш! Свой, родной!

Голос оборвался. Тишина.

— Вот сука, — скрипнул зубами Кузьма.

— Свой, родной, — передразнил Коровин и сплюнул. — Родная тебе, Иуда, только верёвка на шею.

Я повернулся к Потапову.

— Разрешите, товарищ лейтенант, убрать агитатора по-тихому.

— С ума сошёл, Сотников? Как ты его по-тихому уберёшь? Там немецкие позиции.

— Есть кое-какие мыслишки, — сказал я.

Глава 8

Я поднялся на второй этаж нашего дома и выбрал позицию у пролома в стене.

Ствол и цевье маузера обмотал оторванным куском мешковины, чтобы вороненый металл не отсвечивал на солнце. На оптику навесил грязную тряпицу, тщательно извалянную в кирпичной пыли. Лицо, вымазав пальцы, перечеркнул несколькими полосами сажи, на плечи и на каску накинул плащ-палатку защитного цвета. Надо будет сделать, конечно, нормальный маскировочный костюм, типа «Лешего» — нашить лохмотьев, чтобы размывало силуэт и скрадывало контур среди развалин. Но пока работаем с тем, что есть.

Громкоговоритель снова ожил. У фрицев целые агитационные роты пропаганды существовали, со спецмашинами, оснащенными усилителями и огромными металлическими громкоговорителями, и вещали они на километры, но здесь, в руинах, да к тому же простреливаемых, на машине не проедешь. Наверняка работала лёгкая полевая установка, переносной громкоговоритель, запитанный, видимо, от штатного аккумулятора.

Строкин, падла, всё заливал на все окрестности, какая хорошая у него там житуха. Что настоящий враг — это большевики и Сталин, а немецкая армия якобы тут как самые что ни на есть освободители.

Листовками немцы наши позиции забрасывали регулярно, но политсостав и особый отдел сурово бдили, немедленно приказывали собирать и жечь, чтобы основная масса бойцов не то, что прочитать, даже бы и глянуть в их сторону не успевала. Потому как с боевым духом и так негусто, а кто послабее характером, мог и совсем духом упасть в таких условиях. Но листовку можно сжечь, а голос из громкоговорителя не заткнёшь. Хочешь не хочешь — каждый услышит. И вот бывший ротный старшина теперь прямо-таки соловьем заливался.

Самого Строкина я не видел. Ни его, ни немцев из пропагандистской команды. Но разглядел через оптику громкоговоритель — железный рупор, выставленный в пролом стены. Дистанция небольшая, меньше ста метров. Рядом с рупором никого. Стоит себе и вещает, а агитатор сидит где-то в укрытии, за полуразрушенной стеной.

Когда Строкин затих, снизу, из нашего дома, раздался зычный голос Кузьмы. Сибиряк осторожно высунулся из оконного проёма и гаркнул на всю нейтралку, а голос у него был мощный, под стать его медвежьей конституции: