Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 62

Я перечёл эти две строки.

Солдат не поминает приказа. Ему незачем: у него есть свои причины, и они старше всякой бумаги. Приказ поминает офицер. Офицеру надобно объяснить, отчего рота не пошла, и объяснить не себе, а старшему, — и вот тут бумага годится лучше всего, какая ни возьми.

Я воевал за текст. За слова в пятом пункте, за сто семьдесят знаков, за оговорку про округ.

А выходило, что воевал не там.

* * *

Шестнадцатого за мной пришли из комиссии в половине девятого, и это было рано на час против обычного.

Мороз, ударивший в ночь на пятнадцатое, за сутки не отпустил ни на градус. То, что вчера было водой, за ночь взялось и с тех пор не отпускало, и весь город второй день ходил по этому боком, держась за стены. Шинель у меня с четырнадцатого не просыхала, и её на гвозде свело так, что я вдевал в неё руки, будто в трубу, и до Литейного она отходила ровно настолько, чтоб гнуться в локтях.

В комнате четырнадцать сидели трое, и одного из них я видел впервые.

Мансуров представил его коротко и без должности: Сергей Ильич, от думского комитета, по фронтовой части. Лет пятидесяти, в штатском, с лицом человека, который не первую неделю спит по четыре часа и научился этим не хвастать.

На столе перед ним лежало письмо Турова. Все четыре страницы, включая приписку Мошкова.

— Откуда оно у вас? — Я спросил это, уже понимая откуда.

— От меня. — Мансуров не отвёл глаз. — Я показал. Сочтёте нужным — потом объяснимся.

Сергей Ильич положил ладонь на письмо и не убрал.

— Николай Петрович, я вам сперва скажу, что́ я в этом вижу, а вы поправите. — Говорил он негромко и не торопясь. — Я вижу единственную за месяц бумагу с фронта, в которой написано, что часть цела и почему цела. Не «настроение бодрое», не «дух прекрасный» — а по пунктам: что привезли, когда, кто читал, что решили, сколько выбрали. Это первый документ, по которому можно что-нибудь считать.

— Так и есть. Я это письмо перечитывал.

— Я хочу его напечатать.

Я этого ждал с той минуты, как увидел письмо на столе, и всё-таки внутри стукнуло.

— Нет.

— Отчего же нет?

— Оттого что напечатанное будет читаться иначе, чем написанное. — Я сел: стоя это выговаривается хуже. — В письме сказано: у нас цело. У соседей слева хуже. Справа совсем худо. А ниже по линии писарь пересказал своими словами. Это карта. Из неё видно, где худо. А печатать вы будете кусок этой карты.

— А что я буду печатать?

— Первую страницу. Ту, где цело.

— Первую и половину третьей. Про соседей я тоже дал бы, только короче.

— Короче — это и есть весь спор.

— Знаю. И всё-таки напечатаю.

Он сказал это без вызова и руки с письма не снял.

— Николай Петрович. Помешать мне вы ничем не можете, и знаем это оба. Письмо у меня. Отдал мне его человек, который считает так же, как я, и ни вором, ни подлецом от этого не сделался. Я вам сказал, что́ я сделаю, до того, как сделал, — и это всё, что я вам должен.

— Тогда зачем спрашивали?

— Затем, что мне важно, чтоб вы знали заранее и от меня. — Он подвинул письмо к себе. — Через неделю вам это будут пересказывать чужими словами, и я не хочу, чтоб вы услышали чужими.

На это у меня не нашлось ни слова, и я промолчал.

— Теперь второе, и второе важнее. Вы поедете?

— Куда это — ехать?

— По фронту. По Северному для начала, потом как выйдет. — Он выложил на стол сложенный лист. — Особые полномочия от Правительства, по приказу шестого числа. Обращаться к войскам, спрашивать, смотреть, доносить. Всё.

— То есть как это — всё?

— Всё, — сказал он. — Ни командовать, ни смещать, ни отменять. Права у вас будет ровно на то, чтобы вас пустили в часть и выслушали. И то не везде.

Я взял лист и прочёл. Он был короткий, в девять строк, и ни одного слова о том, что́ мне делать, в нём не стояло. Было только, кто я и что меня надлежит допускать.

— Отчего именно я?

Вот тут он сделал то, чего я не предвидел.

Он достал из папки второй лист и положил рядом.

Я узнал его через полсекунды. Четыре адреса, часы смен, восемьдесят два имени в два столбца, две подписи с той стороны и моя шестая строка про час и двух свидетелей. Список временного караула на четыре места, писанный мною двадцать пятого февраля за один вечер.

— Оттого.

Я держал лист и молчал.

— Я его читал трижды, — сказал он. — Николай Петрович, я двадцать лет по земской части и списков перевидал довольно. Этот меня озадачил. Тут не сказано, кто какой партии. Не сказано, кто откуда. Восемьдесят две фамилии, при каждой место и час, и всё. По нему нельзя никого найти, кроме как на посту в его смену.

— Можно.

— Что именно можно?

— Найти можно. — Я положил лист обратно. — Каждый из них знает, где стоят остальные восемьдесят один. Двое подписались с той стороны. Список у вас, и я даже не спрашивал, как он к вам попал. Переменится завтра, кого ищут, — по нему возьмут всех за один вечер. И возьмут не по моей вине. По моей работе.

Он выслушал и не смутился.

— Возьмут. — Он сложил лист вчетверо и сунул в папку. — И по вашему возьмут, и по моему возьмут, и по любому третьему. Ответить я вам на это не могу, и утешать вас не стану: утешение тут было бы враньём. Я вам скажу другое. Списки эти будут писать и без вас, и без меня, и писать их будут дурно. По дурному списку берут не тех.

— А кто посылает?

— Пока никто. — Он и это сказал ровным голосом. — Пока просят с фронта. Главнокомандующий одного из фронтов на прошлой неделе просил военного министра прислать людей из столицы, чтобы объехали части и поговорили. И просил он их, заметьте, чтобы части держались. Про свободу там ни слова.

Я сказал это вслух, хотя промолчать было бы вежливее.

— Стало быть, меня зовут не проверять. Меня зовут уговаривать.

— Вас зовут ехать. Что вы там станете делать — я вам не указываю и указать не могу. В том и штука с этой бумагой: она ничего вам не позволяет и потому ничего с вас не спрашивает.

Он встал и застегнулся на все пуговицы, не спеша.

— Думайте до понедельника. И ещё одно скажу, хоть оно вам и не довод. Хоронить будут на Марсовом, и срок опять перенесли. Раньше похорон вы всё равно не уедете. А после них в этом городе пойдёт разговор другой.

Он ушёл, а лист с полномочиями остался лежать на столе, и никто из нас его не тронул.

Мансуров снял очки и стал их протирать.

— Николай Петрович.

— Я слушаю.

— Я показал ему письмо, не спросясь. — Он надел очки. — Объясняться не буду. Всякое объяснение вышло бы у меня оправданием, а оправдываться мне нечем.

Я мог сказать, что понимаю. Понимал я плохо и решил, что скажу об этом после, когда пойму.

— Я вам скажу другое. — Он не сел и стоял у стола, держась за спинку стула. — Вы с ноября бьётесь, чтоб вашу бумагу прочли правильно. Её прочли правильно в одной части из семи.

— В одной из семи.

— И прочли её там не за то, что вы хорошо написали.

Я поднял на него глаза.

— За что же?

— За то, что фельдшер ехал в Псков за карболкой.

Глава 23

«Мандат без власти»

Семнадцатого хоронить опять не стали.

Накануне в газете напечатали четыре строки от комиссии: похороны, предполагавшиеся семнадцатого, отложены по сложности намеченного плана, проект разрабатывается, а о дне будет сообщено особо.

Особо.

Я прочёл это утром шестнадцатого и потом весь день слышал, как это пересказывают, и пересказывали двояко. Одни говорили: отложили до Фоминой. Другие: отложили совсем, а хоронят тайком по ночам. Ни то ни другое не было правдой, а опровергать было не с чем: дня не назвали.

Семнадцатого я всё-таки прошёл мимо Марсова.

Ночью держало под пятнадцать, к полудню отпустило почти до нуля, и снегу на поле было по колено, слежавшегося, серого, с чёрными натоптанными тропами поперёк.

Проход был закрыт. Стояли рогатки, и на них висел писаный от руки лист: «Проходъ закрытъ, взрываютъ землю для могилъ».