Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 63

Я постоял у рогаток и дождался. Хлопнуло глухо, коротко, без раската — так, как хлопает подрывной заряд в мёрзлой земле, когда его закладывают на малую глубину и прикрывают. Из-за досок поднялась не земля, а пыль, и пыль эта была белая, а не бурая: сверху лежал снег, а под снегом грунт, схваченный за три месяца до каменной твёрдости; его сперва рвут, а после берут лопатой.

Работали там круглые сутки. Я после узнал, что народу на поле было около тысячи — солдаты гарнизона и рабочие.

Стоявший рядом со мной пожилой человек в чиновничьей шинели сказал, ни к кому не обращаясь:

— Двадцать первый день.

Я сосчитал. От двадцать седьмого февраля до семнадцатого марта выходил девятнадцатый, а не двадцать первый, и поправлять я его не стал.

— У вас кто-нибудь? — спросил я.

— Племянник. — Он не отвернулся и не стал прибавлять подробностей. — Лежит на Выборгской, в покойницкой. Я к нему хожу по вторникам. По другим дням не пускают.

— Опознали его?

— Я опознал. — Он помолчал. — Мне сказали, опознание моё записано, а выдать не могут, покуда не решат, где класть. А теперь и класть решили, да не решили когда.

Мы постояли ещё немного и разошлись. Я шёл к себе и по дороге считал то, что считать было не нужно и что само считалось.

Девятнадцать дней. Тела в шести районах, по больничным покойницким, каждое приписано к своей больнице. Комиссия при Совете: она собирает списки, она же платит вдовам, она же пишет бумагу тому, кто хочет забрать своего к себе в деревню. И число пострадавших, которое сводят по больничным ведомостям и которое всякий раз выходит другое, оттого что кого-то родные забрали сами и схоронили у себя, а кого-то не нашли вовсе.

И вот тут я поймал себя на мысли, которой стыдился потом до самого отъезда.

Я подумал: хорошо, что не сегодня. Мне бы не хватило дня.

Восемнадцатого потеплело. К девятнадцатому потекло уже всерьёз — и текло три дня; на четвёртый к утру опять взялось, и сверху припорошило.

* * *

Девятнадцатого собрались в комнате четырнадцать: другой ничьей комнаты не нашлось.

Сергей Ильич пришёл первым и сел лицом к двери. Двое от Совета — тот молодой в студенческой тужурке и с ним другой, постарше, которого я не знал, — пришли вместе и сели у окна. Костюченко пришёл отдельно и сел не с ними, а на скамью у стены. Отметили это все трое.

Мансуров не садился вовсе. Он стоял у печки и за полтора часа заговорил только дважды.

Сергей Ильич положил на стол лист.

— Я его переписал. Прежний был в девять строк, этот в двенадцать. Прибавлены три.

Я прочёл прибавленные. «О всём, что будет обнаружено, доносить незамедлительно и в первую голову в Комитет, а прочим — по мере возможности».

— По мере возможности, — прочёл я вслух.

— По мере возможности.

— То есть когда до них дойдёт очередь.

— То есть когда успеете. — Он не отводил глаз. — Николай Петрович, я вам объясню, и объяснение будет скучное. За вашу поездку отвечать мне. Ни Совет, ни министерство за неё не в ответе: предлагаю вас я, я вас и провожу. Если вы найдёте на фронте что-нибудь такое, о чём я узнаю из чужих рук, я перестану быть человеком, которому что-то поручают. И тогда вам не поможет ни один из тех, кто нынче в этой комнате.

Ответить ему было не с чем.

— Дальше, — сказал я.

Молодой в тужурке достал бумажку, сложенную вдоль и надорванную по сгибу.

— У нас тоже одно. — Он не стал класть её на стол, а прочёл с рук. — «Сведений, полученных от солдатских выборных, командному составу не сообщать без согласия выборных».

— И это всё ваше условие?

— Довольно и этого. — Он поднял голову. — Приедете. Станете спрашивать. Вам ответят: вы и от нас тоже.

— А назавтра?

— А назавтра вы то же самое полковнику. Полковник спросит: кто. Не назовёте. Он и так узнает: в роте десять человек, говорили при всех.

— Узнает непременно.

— Через неделю тот в маршевой. Первым. — Он сунул бумажку в рукав. — Не носите. Больше ничего.

Второй, постарше, прибавил единственное за весь вечер:

— Мы это уже видели. Дважды.

Я поверил ему сразу и без проверки, и это было дурно с моей стороны.

— Дальше кто?

Мансуров отошёл от печки на шаг.

— От ведомства письменного не будет. Просили на словах. Передаю дословно: своими словами вышло бы приличнее.

Он помолчал ровно столько, сколько нужно, чтобы это было слышно.

— Поимённых списков выборных не составлять. Никаких.

— Это отчего же?

— Через полгода их будут читать другие.

И вернулся к печке, и больше в тот вечер не заговорил.

Я сидел и складывал. Не складывалось: возразить по существу я не мог ни одному из трёх.

И все три ломали одно и то же. Я сказал это вслух — чужими словами.

— Меня одна женщина в марте научила простой вещи. У неё счёт, которого просят обе стороны, и обе врут по нему в разные стороны. Она отдаёт его обеим сразу и в один час. В чужую честность она при этом не верит нисколько. Просто при свидетеле врать труднее.

Молчали все трое, и каждый на свой лад.

— Ваш мандат стоит ровно того, что я скажу всем вам одно и то же. Больше в нём нет ничего. Прав он не даёт никаких, приказать я не могу никому, и единственное, за что меня станут слушать в роте, — что я не ношу. Прибавьте первое условие — и я ношу вам. Прибавьте второе — и я ношу им. Прибавьте третье — и я вожу воздух.

— Стало быть, вы отказываетесь, — сказал Сергей Ильич.

— Стало быть, я прошу оставить девять строк как были.

Он думал долго, и я успел заметить, что он за эти дни ещё осунулся.

— Оставлю. — Он выговорил это не сразу. — И вот что вы должны понимать до конца, а не наполовину. С двенадцатью строками вас везде принимают и за вас есть кому вступиться. С девятью вас принимают, покуда принимают.

— Понимаю и беру.

— Не понимаете. — Он встал и стал застёгиваться. — Ну да это ваше дело.

Он застегнул последний крючок и взял с подоконника шапку.

— Всего доброго, господин подполковник.

За полтора часа до того он звал меня Николаем Петровичем.

Молодой в тужурке ушёл, не простившись. Тот, что постарше, у двери обернулся и сказал:

— По второму мы вас всё равно попросим. Не бумагой.

Костюченко остался последним и вышел вместе со мной.

— Павел Ефимович, вы за весь вечер не сказали ничего.

— А я не с ними и не с вами, — ответил он. — Я в комитете, и меня послали слушать. Я послушал.

Мы вышли во двор, где текло с крыш второй день.

— Одно скажу. — Он взялся за верхний крючок. — Вы там про женщину рассказали складно.

— И что?

— И ничего. Она у себя в лазарете.

Он застегнулся и пошёл к воротам, и на полдороге обернулся.

— Я не в укор. Я к тому, что складно.

* * *

Двадцатого я получил свои девять строк на руки.

Лист был тот же, что лежал на столе шестнадцатого. Его никто не переписывал, только внизу прибавилась дата и вторая подпись — не Сергея Ильича, а чья-то ещё, разобрать которую я не смог и спрашивать не стал.

Я прочёл его на лестнице, стоя, и сосчитал, что в нём есть и чего нет.

Есть: кто я, в каком чине и по какой части. Есть: надлежит допускать в расположение частей и не чинить препятствий к беседам с чинами всех званий. Есть, если считать это указанием: о сделанном доносить. Шестнадцатого я этой строки не заметил — искать в ней было нечего.

Нет: права требовать. Нет: права смещать, назначать, отменять, задерживать. Нет ни одного слова о том, что мне делать, если не пустят. Нет указания, кому именно доносить, — и это единственное, за что я бился, — оно же единственное, что я выиграл.

В тот же день, в третьем часу, молодой в тужурке пришёл ко мне сам, в комиссию, и попросил ровно того, о чём предупреждал старший: не бумагой.

— Имён командирам я называть не стану никогда, — сказал я, не дав ему начать. — А числа стану всем.