Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 61
— По вчерашний. А ваш?
Я посмотрел на первую страницу и не нашёл. Даты окончания на комиссионном листе не стояло вовсе: он вёлся с двадцать седьмого февраля и с тех пор пополнялся, и последняя запись была сделана позавчера, а кем и когда — не помечено.
— Не знаю. — И я почувствовал, как у меня краснеют уши.
— Вот и я не знаю. — Вера не улыбнулась. — Ну, положим, по позавчерашний.
— Это одни и те же люди?
— Не знаю, — сказала Вера. — И вы не знаете. У вас без имён и у меня без имён.
До меня дошло не сразу.
Если это одни и те же — значит, никто никуда не бежал: сорок один человек ушёл из лазарета, доковылял до части и там числится выбывшим оттого, что в лазарете его уже вычеркнули, а в части ещё не вписали. Ни в одну книгу не попали и ни из одной не выпали.
А если это разные — значит, их восемьдесят два, и половину я не вижу вовсе.
Восемьдесят два. Семнадцать дней назад я это число уже писал, и писал своею рукой, и совсем про других людей.
— Сложить нельзя, — сказал я.
— Нельзя.
— И вычесть нельзя.
— И вычесть нельзя, — сказала Вера. — Я оттого имена и не отдаю. Как отдам — сложат.
Я сидел с двумя листами и думал, что она сделала ровно то же, что делает он: взяла верное число и вынула из него определение.
— Вера Андреевна, а вы понимаете, что́ с этим сделают?
— Понимаю, — сказала она. — Одни напечатают, что сорок один солдат сбежал из лазарета, потому что распустили. Другие напечатают, что сорок один солдат выписался и ушёл в часть, потому что сознательные. И оба будут ссылаться на меня.
— И вы всё равно отдадите?
— Отдам обоим сразу и в один час. — Она закрыла тетрадь. — Пусть у обоих будет одно и то же. Тогда, ежели соврут, соврут при свидетеле.
Я промолчал.
А ещё я не сказал ей про записку.
Я подержал её на языке всё то время, что мы сидели, и в двух местах едва не сказал, и оба раза остановился на одном и том же соображении: сказать — значит взвалить на неё сторожкость, которой ей не выдержать при её работе, и не дать взамен ни одного средства. Она станет оглядываться и всё равно будет ходить домой в двенадцатом часу через тот же двор, потому что раньше не отпустят.
Я решил, что скажу, когда буду знать, что предложить.
Решение это было трусливое, и я знал это, пока его принимал.
За стеной уронили таз, и по коридору пошло гулкое, длинное эхо. Кто-то за дверью начал ругаться вполголоса, потом перестал.
Минуты полторы мы молчали.
— Вы придёте? — спросила она вдруг. — Когда их будут класть.
— Приду.
— Дарья Титовна спрашивала третьего дня. Она ходит сюда через день и спрашивает у меня, а не у вас.
— Отчего не у меня?
— Оттого что вы ей скажете, как есть, а ей это покамест не надобно. — Вера встала и убрала тетрадь. — Николай Петрович, вы вот на меня сейчас смотрели и думали, что я делаю то же, что тот ваш человек, только честно. Я по лицу видела.
— Думал, и сейчас думаю.
— Так вы не льстите мне. Я делаю то же самое, и никакого «только честно» тут нет. — Горечи в её голосе не было; она говорила о своей работе. — Я вынимаю из счёта живых людей и отдаю числа тем, кто будет ими воевать. Оттого, что иначе будет хуже, — но оттого, а не потому, что я хорошая. Вы себе на этот счёт ничего не сочиняйте.
Я хотел ответить, что это не одно и то же, и не ответил. Возражения у меня не нашлось, а я в ту минуту собирался быть добрым.
Пятнадцатого я сел писать то, ради чего собирал всё это с самого начала.
Одну фразу. Такую, чтобы её можно было поставить в докладную и подписать, и чтобы она была верна.
Материала у меня было довольно: ответ Турова, шесть чужих ответов о том, что кому привезли, две тетради — моя и Верина, — комиссионный лист и письмо Сороки от третьего числа.
Я написал первую и вычеркнул.
«Части, получившие оба текста, сохраняют командование».
Верно про одну часть. Про вторую верно наполовину. Про пятую я не знаю, дошли ли до неё оба текста, — знаю только, что она отвечает, что дошли, а отвечает мне тот же человек, который дошёл до меня письмом, и других свидетелей у меня нет.
Написал вторую.
«Развал не автоматичен: там, где доставлены оба документа, части целы».
Ещё хуже. «Там, где доставлены» — это семь случаев из скольких? Я не знаю, сколько частей на этом фронте. Никто из тех, к кому я мог обратиться, тоже не знал. Знаменателя я поставить не мог, а без него дробь есть просто число, поставленное на видное место.
Третья вышла осторожная и потому пустая.
«Имеются сведения о частях, сохраняющих порядок».
Подшивку «Речи» за первую неделю марта я искал третьи сутки.
Своих номеров у меня не сохранилось: я в те дни газет не покупал, их тогда не было, а когда пошли, читал у Тарабрина и не откладывал. В комиссии подшивки не держали. В двух конторах мне сказали, что за первую неделю разобрали. Я попросил Костюченко, а Костюченко попросил кого-то в батальоне, и в среду мне сказали, что нашли, но отдадут не раньше, чем перепишут себе четвёртую полосу.
Около шести он её принёс.
— Держите. Переписали. Вы просили за седьмое.
Я развернул и стал искать своё, а нашёл чужое.
Седьмого числа в «Речи», номер пятьдесят шестой, был напечатан приказ Исполнительного комитета за номером вторым. От пятого марта.
Номер этот попадался мне в разъяснении седьмого числа, где оба приказа шли через «и», но самого приказа я до сих пор не видел.
Я прочёл его дважды и на второй раз положил перо.
Там было сказано, что приказ первый имеет применение только в пределах петроградского гарнизона и на фронт распространяться не может. И отдельно сказано, что выборности начальников не будет.
Пятого марта. Через три дня после той ночи, когда я своею рукой провёл границу по округу и в том же наборном цехе снял со своего пятого пункта сто семьдесят знаков, чтобы освободить три строки.
Я сидел и складывал.
Второго марта я написал: действие настоящего — Петроградский военный округ. Пятого марта Совет провёл границу уже: только петроградский гарнизон, а на фронт приказ не распространяется. Строки были не одни и те же. Направление было одно: отсечь фронт от столичной бумаги. И ни один из нас не узнал о другом до нынешнего вечера.
Я две недели воевал с бумагой, которая в главном шла туда же, а границу проводила иначе.
И дальше этой мысли лежало то, отчего я и положил перо: приказ второй не доехал никуда. Ни к Турову, ни к соседям слева, ни в резервный полк, и в шести строках из Двинска его не было. Он вышел в столичной газете седьмого марта, и на этом кончился.
Стало быть, мы порознь написали две разные границы в одну сторону и обе не довезли.
Я просидел над этим ещё час и к восьми вечера понял простую вещь, которой не понимал с ноября.
Всё, что я держал в руках, распадалось на два утверждения, и оба были верны, и вместе они не складывались.
Первое: развал не сам собой. Идёт он не от того, что солдат переменился. Идёт от того, что до солдата доехало. Куда довезли обе бумаги — там читают обе и спорят как люди. Куда довезли одну — там она одна и есть весь закон. Куда довезли газетную выжимку в шесть строк — там из шести строк вычитали, что офицеров больше нет.
Второе: и потому одной бумагой этого не собрать. Ни второй, ни самой лучшей.
На этом я и стал. Дальше второго пункта я в тот вечер не прошёл, и отчего не прошёл — понял только через сутки, и не сам.
И было третье: письмо Сороки было датировано третьим числом. Бумаге шёл двенадцатый день; у меня в столе она лежала третий.
То самое письмо, где он писал, что дважды не пошли, куда велено, и что на бумагу при этом никто не сослался ни разу — ни на мою, ни на ту, — а говорили одно: устали, и чужой земли нам не надо. И что на бумагу сослались господа офицеры, когда промеж себя объясняли, отчего это вышло.
Я прочёл это трижды двенадцатого числа и ничего в этом не увидел, кроме солдатской усталости. Теперь достал и прочёл в четвёртый раз.
