Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 51

— Не выхожу, — сказал он сразу, не здороваясь. — Мне сказали, что смещён. Я спросил кем. Мне сказали — собранием. Я спросил, есть ли бумага. Бумаги нет.

— Приказа о смещении нет ни от кого.

— Я знаю, что нет. — Он повёл ладонью над столом, не касаясь бумаг. — И приказа о том, что я на месте, тоже нет. Понимаете? Ни того, ни другого. Я третий день сижу и не знаю, вправе я подписывать требование на приварок или уже не вправе. Подпишу — скажут, самозванец. Не подпишу — рота останется без приварка.

— Подписывайте и ставьте час.

— А если после спросят?

— Тогда у вас будет написано, когда вы это сделали и чего в тот час не было. Больше вам предъявить нечего, и больше ни у кого нет.

Он подумал и придвинул к себе верхнюю бумагу.

— Ещё одно скажу, и вы не смейтесь. — Он взял перо и не обмакнул. — Я двадцать девять лет служу. Я присягал государю императору Николаю Александровичу, и присягу эту я помню наизусть. Третьего дня в газете напечатали, что он отрёкся. Отрёкся — стало быть, я той присяги больше не держу.

— Так оно и есть.

— А новой мне никто не давал. — Он посмотрел на перо. — Так вот я вас, как старшего, спрашиваю: я нынче кому присягал?

Я стоял у стола и молчал долго.

— Никому, — сказал я наконец.

Кушнерёв обмакнул перо и подписал требование на приварок, и поставил час.

* * *

Днём раньше, пятого числа, по команде пришёл приказ по военному ведомству за номером сто четырнадцатым.

Шёл он обыкновенным порядком: строевая часть, помета о рассылке, исходящий номер.

Приказ был короткий. Титулование офицеров отменялось. Обращение начальников к подчинённым на «ты» воспрещалось. И третьим — за военнослужащими подтверждалось право состоять в союзах и обществах.

Третье касалось меня одного. Приказ по военному ведомству за номером восемьсот четвёртым, который я третьего дня взвешивал в наборном цехе и по которому выходило, что я в союзы не вступал и на манифестациях не был, — с нынешнего дня не значил ничего.

Тарабрин положил его на стол. Я прочёл. Мы помолчали.

— Илья Матвеевич, — сказал я. — С нынешнего дня ко мне не «ваше высокоблагородие».

— А как теперь?

— «Господин подполковник».

Тарабрин подумал и не сразу ответил.

— Это мне переучиваться, — сказал он. — Я двадцать два года выговариваю то. Оно у меня само.

— У меня тоже само.

Второго числа этот пункт стоял в чужом листе. Я прочёл тот лист дважды и насчитал в нём девять кусков вместо семи.

Седьмого не заметил вовсе. Он был единственный, который про меня.

В четвёртом часу того же дня в комнату вошли двое, и вошли они не по очереди.

Первый был из вольноопределяющихся, лет двадцати пяти, в новой перевязи; второй — постарше, в шинели без погон, и у второго в руке был сложенный лист.

— Подполковник Северцев?

— Он самый.

— По продовольственной комиссии?

— По ней и служу.

Второй развернул лист и повёл по нему пальцем, и я успел разглядеть, что это машинописный столбец фамилий, строк на сорок, с пометами на полях.

— Ваша есть. — Он показал строку первому.

— Откуда у вас список?

— Список составлен по газетам. — Второй ответил буднично. — По тем, кто в газетах сам себя объявил.

Он повернул лист ко мне, и я прочёл свою строку. Фамилия, чин, комната четырнадцать, часы приёма от девяти до трёх, и в графе на полях — «третья полоса, номер третий».

Всё это я напечатал сам, своей рукой, и заплатил за то, чтобы это стояло.

— Шашку извольте сдать.

— По чьему распоряжению?

— По общему распоряжению.

— Общего распоряжения не бывает. Мне нужна фамилия того, кто велел.

Они переглянулись, и в этом взгляде не было ни злобы, ни смущения — только досада на человека, который задерживает работу.

— Ваше высокоблаг… — начал первый и осёкся, потому что и он уже знал, что так нельзя. — Господин подполковник. Мы нынче в двенадцатом месте. В одиннадцати сдали без разговора.

— Я не спорю. Я прошу фамилию. Напишите её вот тут, снизу, и я отдам.

Второй подумал, взял у меня перо и написал внизу листа три слова и подпись. Шашку я отдал и расписался в получении на обороте.

Они ушли, и я остался стоять посреди комнаты, и мне понадобилось несколько минут, чтобы сесть.

Список был составлен по газетам. Мой адрес в нём стоял оттого, что я его напечатал, а напечатал я его затем, чтобы всякий, кому нужно, знал, где меня спросить.

Оно и сработало. Пришли и спросили.

* * *

В военное министерство я пошёл шестого, во второй половине дня.

В приёмной сидел тот же писарь, и лежал тот же журнал входящих, и на стене висело расписание приёмных дней, и расписание было прежнее. Я это знал заранее — по ведомству разослан приказ о том, что распорядок остаётся неизменным, дни и часы докладов те же, — и всё же увидеть это своими глазами было странно.

Внизу города не было ни присяги, ни власти, а тут работали в те же часы, что и в январе.

— Я третьего числа оставлял в кабинете бумагу, — сказал я писарю. — На бюваре, под пресс-папье. За своей фамилией.

— Была такая бумага.

— Что же с ней сталось?

Он открыл журнал и повёл пальцем.

— Зарегистрирована шестого числа поутру. Входящий номер такой-то. — Он поднял на меня глаза. — Направлена в комиссию, для сведения.

— То есть как — для сведения?

— Так на резолюции написано. Я записываю, что дали. Писать не моё дело.

Я попросил показать. Он вынул папку из шкафа, не вставая, — папка была подшита, с прошивкой и с номером, и это была та же прошивка, что и в январе, — и подал мне мой лист.

Бумага была та самая. На ней осталась круглая вмятина от пресс-папье и серое пятно у верхнего края, где я придавил её пальцем, вымазанным в типографской краске четвёртые сутки назад.

Поверх строки о трёх приказах на один караул и о разводе в шесть утра стояло наискось три слова и росчерк: «в комиссию, для сведения».

— Кто подписал резолюцию?

— Не могу знать. Росчерк.

— А кто носил на резолюцию?

— Я и носил. — Он забрал папку обратно. — Положил в утренний доклад шестого. Оттуда вернулось к обеду вот с этим.

Три дня мой лист пролежал на чужом бюваре нетронутым.

Я спросил, могу ли получить копию с резолюцией. Он сказал, что могу, по установленной форме, в приёмный день, и что приёмный день по этому управлению — вторник.

Я поблагодарил и ушёл, и в коридоре стояла та же очередь, что и в январе, и в те же часы.

* * *

Хлебные числа за первую неделю марта я свёл седьмого утром. Дальше сводить было незачем.

С двадцать четвёртого февраля по шестое марта, за одиннадцать дней, в город вошло на шесть вагонов больше, чем за такие же одиннадцать дней января. Шесть вагонов на одиннадцать дней — это меньше, чем разница между двумя ошибками счётчика, и выдавать это за прибавку я не стал.

Вывоз с узла не переменился. Восемнадцать составов из девятнадцати, стоявших первого числа, стояли и шестого. Тот, что я сдвинул в Луге, дошёл и был смолот.

Переменилось одно, и об этом я узнал не из ведомости.

Дарья Титовна встретила меня у Николаевского и остановила. Её я узнал сразу: двадцать восьмого февраля, в лазарете на Выборгской, она стояла рядом, покуда я спорил с человеком в пенсне из-за Вериной тетради, и не сказала за весь тот час ни слова, а на прощание спросила одно.

Она спросила, приду ли я, когда их положат. Я сказал: приду непременно.

Хоронить обещали десятого. До десятого оставалось три дня, и обещание ещё стояло целиком: я должен был прийти, а она не должна была мне о нём напоминать.

— Я к вам не за тем, — сказала она первым делом, и по лицу было видно, что она это приготовила. — Хлеб-то нынче хуже.

— А отчего хуже?

— Мукой хуже мешают. Прежде ситный был ситный, а нынче в нём чего только нет. — Она сказала это без жалобы, как говорят о погоде. — Вы, я слышала, по хлебной части.