Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 52

— По ней самой и есть.

— Так вы там скажите, чтоб не мешали.

Сказать было некому: за неделю я объехал всех, у кого можно спросить, и ни один не отвечал за помол.

Я записал ей на четвертушке, куда идти с жалобой на помол, и она эту четвертушку взяла и поблагодарила, и пошла, куда я написал.

Идти было в городскую управу, к Мансурову. Он мне вечером сказал, что таких четвертушек ему принесли за неделю одиннадцать, что по всем одиннадцати написал куда следует, а там вторую неделю не собираются: половина в отъезде.

— А кто у них за помол отвечает?

— Никто. — Мансуров снял очки и стал протирать. — Мельник отвечает перед приёмщиком, приёмщик перед управой, управа перед комиссией, комиссия перед министерством. А за то, что в ситном нынче не рожь, не отвечает никто. Всякий в этой цепочке сделал ровно то, что ему положено.

— В ситном не рожь? А что?

— Рожь и есть. — Он надел очки. — Прежде клали пшеничную, а нынче подмешивают ржаную, оттого он и серый, и клёклый. Ржи в город с первых чисел пошло больше. Вот и мешают.

Я не сразу сообразил, о чём он говорит, а сообразив, стал считать.

Семь вагонов ржи вышли из Луги первого числа в шестнадцать двадцать, потому что я поставил в телеграмме фамилию не по праву, а Лаптев за меня поручился. Второго числа они пришли. Третьего или четвёртого их смололи.

Из этой ржи и мешают.

Первого февраля я разграфил себе лист на пять звеньев и записал в первую графу узел. За тридцать четыре дня я прошёл все пять и вернулся к первому.

Считать я выучился хорошо. Я узнал, где стоит хлеб, сколько его, отчего он стоит и кому надо сказать, чтоб он пошёл. Я сдвинул один состав из девятнадцати и напечатал сорок строк в чужом номере.

В городе от этого прибавилось шесть вагонов на одиннадцать дней.

А сдвинул я семь.

То есть весь прирост столицы за одиннадцать дней — это тот самый лужский состав, и даже меньше его на один вагон; всё прочее, что происходило в эти дни со мною, с городом и с державой, дало ноль. И ситный стал хуже от той самой ржи.

Ошибки в моём счёте не было ни одной. Я проверял.

* * *

Веру я застал шестого в лазарете, у ворот, и она мне показала бумагу, которой добивалась четыре дня.

Общий пропуск санитарным повозкам. Проезд беспрепятственно, во всякий час, по всему городу.

— Кто её выдал?

— Не знаю. — Она сказала это спокойно, потому что за четыре дня успела к этому привыкнуть. — Подписал человек в комнате на втором этаже. Я спросила, от какого он учреждения. Он сказал: от всех.

— И помогает?

— Помогает. Не бумага помогает.

За два дня повозку останавливали одиннадцать раз, бумагу читали трижды, а в остальных восьми случаях пропускали потому, что кто-нибудь из караула узнавал её саму, или возчика, или знал лазарет.

— А те трое, что читали?

— Двое пропустили. Третий сказал, что подпись ему незнакома, и велел объезжать.

— И что же, объехали?

— Объехала. — Она домыла руки под жёлобом и вытерла их сухие. — У меня в повозке лежал человек с животом. Спорить я не стала.

* * *

Седьмого, к вечеру, пришло разъяснение Исполнительного комитета. Я ждал его пять дней и, дождавшись, прочёл сразу и стоя, не сняв шинели.

Действие приказов первого и второго распространяется только на войска Петроградского военного округа. За пределами округа части исполняют приказы своего непосредственного командования.

Это было то самое, что я снял со своего пятого пункта в ночь на третье, слово почти в слово, — и теперь оно пришло отдельной бумагой, на пять дней позже, туда, где моё уточнение шестой день читали как есть, без второй половины. Первым делом я обрадовался, и радость эта продержалась минуты три.

Потом я сел, придвинул лампу и перечёл его ещё раз, читая уже не смысл, а строй, — так, как читают чужую ведомость, когда числа сошлись, а верить не хочется.

Оно было написано слишком хорошо.

Не для Исполкома хорошо, где пишут пятеро сразу и всякий вписывает своё. Вообще хорошо: двадцать одно слово, ни одного лишнего, глагол в каждом предложении на своём месте. И в двадцати одном слове стояло одно условие и не стояло второго.

Сказано: за пределами округа части исполняют приказы своего командования. Не сказано: а внутри округа приказы чьего командования исполняют части, если командований три. Бумага отвечала на вопрос, которого никто не задавал, и молчала о том, который я задавал пятый день и оставил в чужом кабинете на бюваре. Всякий, кто станет исполнять её буквально, останется ровно с тем же, с чем был, и виноват будет он, а писавший не написал ничего дурного.

Третьего числа то же самое пришло циркуляром по линии: «движение не останавливать ни при каких обстоятельствах», и второй половины не было.

Я достал из папки оттиск своего уточнения, положил рядом и стал сличать не слова, а то, чего в обоих не хватает. Не хватало одного и того же, и не хватало в одном и том же месте: там, где кончается общее правило и должно стоять исключение.

Разница была одна. Из моей бумаги вторая половина вылетела в наборном цехе, оттого что не влезали сто семьдесят знаков, и я снял её своей рукой при четверых, и заметил из четверых один, и тот промолчал.

Из этой она не вылетала. Её там не было никогда.

Внизу разъяснения стояло имя учреждения. Фамилии не стояло ни одной — как не стояло её ни под приказом, ни под циркуляром, ни под той июньской бумагой, у которой прослеживалось всё, кроме писавшего.

Я сидел над двумя бумагами, покуда в лампе не осел фитиль, и к двум часам знал две вещи, и обеих не хотел. Первая: человек, который умеет писать такие бумаги, с августа служит в двух вёрстах от меня, рядовым, и в графе назначения против него стоит прочерк. Вторая: доказать это мне нечем.

Фамилия его Вельяминов, и я знаю её с тринадцатого года.

Глава 20

«Счет»

На Мойке, в доме, куда я шёл, второй этаж стоял с распахнутыми дверями.

Я поднялся — снизу меня никто не остановил — и прошёл по коридору до конца, и все двери были одинаково открыты, и в каждой комнате был свет и не было никого. На полу лежала бумага — не пачками, а как ложится бумага, которую несли и роняли: россыпью, следами, вдоль стен.

В предпоследней комнате у окна стоял человек в штатском и снимал с гвоздя оконную занавесь.

— Вам, собственно, кого?

— Мне нужен кто-нибудь, кто занимается розыском по бумагам.

Он поставил корзину на подоконник и оглядел меня внимательнее, чем требовал вопрос.

— Это по каким же бумагам?

— По анонимным. Мне нужно установить, чьей рукой писана бумага, ходившая по частям.

— Тогда вам никуда. — Произнёс он это ровно. — Четвёртого числа упразднены. Корпус, отделения, департамент — всё разом, одним числом. Вон в той комнате сидели те, кто это умел. Их с пятого нет.

— А дела? — Я спросил это, уже зная, что ответа не будет, и спросил только потому, что не спросить было нельзя.

— А я не по делам. — Он свернул занавесь и положил её на подоконник. — Я по мебели. Мне велено принять помещение и всё, что в нём числится за домохозяином. Про дела меня не спрашивайте: я их не видал, и мне их не показывали, и кто мог бы показать — тех тут нету.

Я постоял в дверях ещё немного.

За полгода до этого дня в этом коридоре сидели люди, к которым я не пошёл бы ни за что и которых считал последней мерзостью службы. Они умели одно: по трём строчкам находить руку. Больше в империи этого не умел никто. Теперь — никто и нигде.

* * *

Домой я пришёл во втором часу и разложил на столе всё, что у меня было.

Было немного, и я знал это наизусть, но раскладывать по столу — не то же самое, что помнить. На столе видно, где пусто.

Первое: подлинник. Июньский лист, писанный чужой рукой по моим числам, с моими цифрами до единицы и без единой моей оговорки. Он у меня, и он подлинный.