Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 22

Он выговорил это без нажима, как говорят про то, что уже случилось и обсуждению не подлежит, и пошёл к своим.

Я постоял у забора, за которым мирились.

Всё, что я узнал за двое суток, укладывалось в три строки, и ни одна из них не была уликой. Конверт нёс не то, что в нём лежит. Пакеты носил человек, чьей фамилии я не назову. Дорога Вельяминова законна от первого звена до последнего.

Со стороны конторы вышел человек с фонарём и пошёл вдоль забора, проверяя запоры. Он дошёл до ворот, подёргал створку и повернул обратно, и фонарь его качался, и в свет попадали то доска, то снег, то чужие ноги.

Завтра эти ворота будут заперты с утра, и на них будет висеть бумага.

Я этого не знал. Я знал только, что завтра в час.

И покуда шёл к трамваю, решил: скажу всё, кроме двух. Кроме фамилии и кроме адреса. И если станут давить туда — не отдам ни того, ни другого, сколько бы это ни стоило.

Обе вещи были не мои.

Глава 9

«Локаут»

Вагон, в котором я ехал к заставе, был пустой на три четверти. В окно я смотрел дольше, чем в вагон, и оттого спохватился поздно.

Городской трамвай к заводу не ходит: он довозит до Нарвских ворот, и там надо выйти, перейти и сесть в другой, ораниенбаумский, и заплатить за него отдельно.

Я пересел и поехал, и вот тут пошли встречные.

Встречные шли полные. Все до одного. Люди стояли на площадках, держась за поручни снаружи, и на подножке последнего висели двое, и кондуктор им ничего не говорил.

Мой шёл почти порожняком.

Между вторым и третьим встречным я перестал смотреть в окно и начал считать.

Считать было просто. Линия одна, вагонов на ней немного, на остановке между ними десять минут. Навстречу движущемуся вагону они попадаются вдвое чаще. За те четверть часа, что я ехал, мимо прошло три вагона в город, и набиты они были так, как их набивают в шесть утра.

В десять часов по этой линии в город не ездят. По ней в это время не ездят вовсе.

Ворота открылись из-за поворота за версту, и дальше можно было не ехать.

Они были заперты. Обе створки, и калитка тоже, и у калитки стояли двое городовых. Стояли спокойно. Их поставили не разгонять — находиться.

На створке была бумага, и я к ней не пошёл.

То, что в ней написано, уже прочли до меня человек триста, и прочли по-разному, и расходились они оттого по-разному.

Один, пожилой, в очках, читал её дольше всех и водил по строкам пальцем, а дочитав, снял шапку и надел обратно, и пошёл, не сказав никому ни слова. Двое молодых сплюнули и засмеялись. Третий вернулся и прочёл ещё раз.

С работы человек идёт домой, и это видно по походке: он идёт один или по двое, идёт не спеша и в свою сторону. Тут шли по восемь и по десять, шли быстро и шли все в одну сторону, к городу. От завода до Нарвских ворот две версты с четвертью, и по обеим сторонам шоссе, по натоптанному, тянулись эти кучки, и хвост их я видел до самого поворота.

Я досчитал до ста восьмидесяти и потерял ряд.

Они не входили и не стояли. Они шли, и единицы для идущих у меня не было.

Я записал в тетрадь: девять часов пятьдесят минут, ворота заперты, идут к городу.

Потом перечёл запись. Записано было неверно.

«Идут к городу» — это направление. А человеку, у которого с нынешнего утра нет работы, ходить в городе некуда, кроме одного места. И это место я считаю с января.

Я зачеркнул и написал: идут в хвосты.

* * *

Штаб я нашёл без труда, а комнату нашёл не сразу: она была не в той части здания, где принимают, а в той, где работают.

Меня ввели без четверти час и посадили ждать четверть часа, и это, кажется, вышло не нарочно.

В комнате натопили с утра и потом не проветривали, и стоял тот особенный дух казённого присутствия — мастика для полов, сургуч и остывший табак. Окно выходило в узкий двор, на глухую кирпичную стену, и на карнизе лежал снег, и с него свисало.

Людей было двое: один за столом, другой у окна, спиной. Второй за весь разговор не сказал ничего. Он стоял, заложив руки назад, и время от времени тёр большим пальцем сустав указательного — не от холода, в комнате было жарко, а как трут, когда стоят долго и стоять ещё.

Тот, что за столом, был капитан.

Чин я разобрал прежде, чем сел, и разобрал не из чванства. Дознание над штаб-офицером ведёт офицер старше чином. Раз за столом капитан — значит, это не дознание.

Значит, это что-то другое, и как оно называется, мне никто не скажет.

Перед ним лежали обе вырезки, придавленные пресс-папье, и по краям они обтрепались так, как обтрёпывается бумага, которую вынимают и кладут обратно много раз.

— Вы подполковник Северцев?

— Так точно.

— Николай Петрович?

Я подтвердил и это, и он поставил на своей бумаге две галочки, одну под другой.

Он не назвался. Он не предложил снять шинель и не сказал, кем и когда назначено объяснение.

Он пододвинул ко мне вырезки и стал ждать.

Я готовил этот разговор двое суток и знал в нём каждое место, где голос может перемениться.

Я начал говорить и говорил минут двадцать.

Он не записывал.

Дошло до меня это не в первую минуту и не в пятую. Перед ним лежала бумага и стояла чернильница, но перо он взял один раз, и то затем, чтобы отметить что-то на полях своей же бумаги, а не моей речи.

Когда ведут дознание, показания записывают отдельно и записывают собственными словами спрошенного. В том и весь смысл: чтобы потом нельзя было сказать, будто человек говорил не то.

За мной не писали.

— Запишите, что я сказал.

Он поднял на меня глаза.

— Зачем это вам?

— Затем, что вы будете докладывать.

— Я доложу. — Пера он не взял.

Оспорить это было нечем. Требовать протокола я мог бы, если бы шло дознание; дознания не шло, и назвать то, что шло, никто не обязан.

— Довольно, — сказал он. — Вы объясняете мне, что вы имели в виду. Меня не занимает, что вы имели в виду.

— А что вас занимает?

— Пункт. — Он придвинул к себе первую вырезку.

Он взял вырезку из правой газеты и повернул её ко мне.

— Вот тут у вас число людей в части. Это пункт первый: устройство, состав и численность. — Он взял вторую. — А вот тут про работы на заводе, исполняющем военный заказ. Это пункт шестой. Обе строки попадают в перечень прямо, без всякого толкования, и мне не надо доказывать, что они кому-то повредили. Мне надо показать пальцем.

Возразить я мог одно, и оно было настоящее.

— Ни одну из этих строк я в печать не давал. Я подавал служебную бумагу по команде.

— Знаю.

— Тогда о чём мы говорим?

Он не ответил. Потом сдвинул пресс-папье на палец влево и ответил:

— О том, что за напечатанное отвечает редактор. Так писано в положении, и так оно и будет: взыскание наложат на редактора. Вас не тронут. Три дня на жалобу, и жалоба ничего не остановит.

— Стало быть, я тут ни при чём.

— Вы тут при том, что вы офицер. Редактору — деньги, вам — служба.

Он придвинул к себе третий лист, до которого до сих пор не дотрагивался.

— И вот тут начинается разговор, ради которого вас звали. Что это за бумага?

Я посмотрел. Это была копия перечня — того самого, полного, за моей подписью, с числом.

— Это приложение к приказу по батальону.

— По какому батальону?

Я назвал часть и номер.

Капитан положил лист обратно и в первый раз посмотрел мне в лицо.

— Такой части в списках округа нет, — сказал он.

Я не понял. Я так и сказал: не понял.

— С января это полк. Развернули, приказом по округу, задним числом, и приказ секретный. Батальона под этим номером нет ни в одном списке. — Он развёл пальцы над листом, не касаясь его. — Стало быть, приказа по батальону быть не могло. Стало быть, приложения к нему нет. Стало быть, и подписи вашей нет ни под чем.

За окном сорвалось с карниза и упало во двор.

Мне это говорили. Мне это сказал полковой писарь вчера, между делом, не отрываясь от строки, и я записал это как объяснение того, почему один человек не значится в ведомостях.