Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 21
На двадцать второе я собирался идти с одной вещью, которой у меня и было-то немного: с правдой. Я думал сказать всё, что знаю, и сказать первым. Теперь у меня в этой правде появлялось место, куда я не пойду. Одно место — но спрашивающие про такие места узнают быстро: у них на то и служба, чтоб слышать, где голос меняется.
— Обещаю, — сказал я.
Он назвал.
Я знал этот адрес. Я знал его с января.
Лазарет на Выборгской я нашёл в третьем часу, и Вера Андреевна была в коридоре, у окна, со своей доской.
Она меня увидела и подняла палец.
— Двадцать две минуты. Дайте досчитать.
Я стоял и ждал. Она считала по палатной книге, шевеля губами, и складывала столбик на полях, и один раз стёрла и сложила заново.
За окном во дворе лежали дрова.
— Триста девяносто четыре, — сказала она наконец и записала. — За неделю. Не за лечением.
— Из них с Нарвской?
— Восемьдесят один. — Она положила доску на подоконник. — Николай Петрович, у вас лицо человека, который пришёл просить, а не сказать.
— У меня хуже.
Я сказал ей стоя, не подбирая оборотов.
— Через ваш лазарет носили чужие пакеты. В июне и в июле, дважды.
Она не двинулась и не переспросила.
— Ваш адрес взяли затем, что сюда пишут людям, которым писать некуда. Про вас там не знали и знать не хотели.
— Дальше.
— Дальше вот что. Если я завтра назову эту дорогу, первое, что здесь сделают, — придут читать книги.
— Какие книги?
— Приёмные. Палатные. Расходные. И вашу.
— Мою книгу.
— Вашу в первую голову.
Вера Андреевна взяла доску и прижала её к себе, и сейчас же спохватилась и положила обратно.
— Что там найдут?
— Ничего не найдут.
— А что прочтут?
Вот на этот вопрос у меня ответа не было.
— Не молчите.
— Прочтут, что здесь считают народ по районам. И что считает его сестра милосердия, у которой второй месяц бывают посторонние.
Она отошла к окну и взялась за раму обеими руками.
— У меня там записано, что дров на шесть суток, — сказала она. — Это на прошлый четверг. Нынче на четверо. Я это пишу затем, чтобы доктор видел, когда просить, а не затем, чтобы кто-то считал, скоро ли мы станем.
— Я знаю.
— Знаете вы. — Она обернулась. — Книги я не отдам. Я их отнесу сама.
— Куда же вы их отнесёте?
— Туда, куда велят. Отнесённое читают при тебе, а взятое читают без тебя. — Она сняла с гвоздя ключ от шкафа и опустила его в карман фартука. — В четырнадцатом году у нас взяли аптечную книгу и вернули через месяц, и в ней стояла чужая галочка против спирта. После этой галочки нашего провизора не стало. Он ничего не брал. Просто галочка стояла, а объяснять было уже некому.
— Вера Андреевна, послушайте…
— Не надо. Вы пришли предупредить, вы предупредили. Теперь скажите мне другое, и скажите правду: вы двадцать второго эту дорогу назовёте?
Я стоял против неё в коридоре, где пахло карболкой и мокрым сукном, и понимал, что честного ответа у меня нет ни одного.
— Не знаю.
— Хорошо. — Она подняла доску с подоконника и взяла карандаш. — Это правда. Идите.
Списочную книгу четырнадцатой роты мне дал не Рожнов и не Костюченко, а полковой адъютант, и дал не из желания помочь, а оттого, что я попросил при третьем лице.
Сидел я с ней в холодной канцелярии, у окна, и рядом за столом писал писарь, которому до меня не было никакого дела.
Началось всё с ерунды, которая ерундой не оказалась. На обложке стояло «Список нижних чинов 14-й роты запасного пехотного батальона», а внутри, на восьмом листе, тем же почерком было выведено «по полку», и дальше опять шёл батальон.
Про это я и спросил.
— Полк с января. — Писарь не отрывался от строки. — Развернули нас. А по бумагам мы где полк, где батальон: бланки старые, новых не прислали. Мы и говорим по-старому. Все говорят.
— А ведомости по каким штатам?
— Ведомости старые. Новые штаты пришли, а по ним никого не переписывали. Некогда.
Человек, который стоял в списке батальона и не попал в список полка, не потерялся и не спрятался: он провалился между двумя бумагами, из которых одна отменена, а другая не заполнена.
Вельяминов нашёлся на обороте.
Не в списке роты, а в перечне поступивших пополнений за август, и не по фамилии, а по строке: «из распределительного, по выздоровлении, зачислен впредь до распоряжения». Фамилия стояла третьей от конца, писана слитно и мелко.
Я повёл пальцем вправо, к последней графе.
У соседа сверху в ней стоял номер маршевой роты. У соседа снизу — номер. У Вельяминова — тире.
— Отчего у этого прочерк?
Писарь поглядел через стол, не вставая.
— С приговором берут в последнюю очередь. Их в роте больше двадцатой части не полагается. У нас таких полсотни. Вот и прочерки.
— А писарем его отчего не поставили? Пишет он, я слышал, лучше всех.
— Не выйдет. Писарь — старший разряд. Старший разряд — унтер.
Он вернулся к строке и на слове «унтер» не сделал никакого лица, потому что для него тут не было ничего, кроме порядка.
Я перелистнул назад, к августу, и посмотрел, куда его зачислили по прибытии.
Он был зачислен в четвёртую роту.
В четвёртую роту в этом городе сажают всех эвакуированных: у выздоровевших дисциплина расшатана, и начальство это знает и пишет об этом прямо. В четырнадцатую его перечислили после, когда он начал писать.
А тот дневальный, что пятнадцатого не пошёл по наряду и сослался на газету, — дневальный четвёртой роты.
Я закрыл книгу.
Это не улика. Это соседство по нарам, и таких соседств в переполненном полку тысячи.
Но дорога была теперь известна, и вся она состояла из законных звеньев: ранение, госпиталь, распределительный пункт, зачисление пополнением, четвёртая рота, перо при адъютанте. Ни одного нарушения. Ни одной подделанной бумаги. Человек прошёл по ней, не оступившись, и на выходе оказался тем, кого списки не знают и без кого часть уже не пишет.
Я вернул книгу адъютанту при том же третьем лице.
К вечеру двадцать первого я поехал за Нарвскую заставу.
Ехал я за одним: посмотреть заводскую лавку. С двадцатого числа она стояла в моей ведомости отдельной строкой, и строка эта была пустая, потому что справку я взял, а числа за нею не было. Завтра меня могли от дела отставить, и тогда за этой строкой не пошёл бы никто.
Ехать туда накануне вызова не следовало. Астахов ещё восемнадцатого сказал мне, что офицер из комиссии, приехавший на завод не по заводскому делу, — готовая заметка; заметки не будет, а сказать про меня, что я третий раз за неделю хожу вокруг Путиловского, сможет всякий, кого спросят.
Я поехал.
Лавка была отперта, и в ней было пусто — не в смысле хлеба, а в смысле людей: одна баба у прилавка и приказчик, считающий что-то в тетради. Хлеб был. Три полки, и на них лежало, и никто за ним не стоял.
— Берут плохо, — сказал приказчик, не поднимая головы. — Денег нет. Расчёт был во вторник, а нынче не было.
Я записал это и понял, что записал первое настоящее число по этой строке: хлеб в лавке есть, а купить его не на что. Мой пятизвенный лист такого случая не знал вовсе. Он умел считать, где хлеба нет.
У ворот было тихо. Не пусто — тихо. В проходной горел свет, табельщик сидел на своём месте, и в одной мастерской работали: из окон шёл жёлтый свет и слышно было машину.
Вольного, того самого, с обмороженным ухом, я нашёл у третьей мастерской.
— Мирятся, — сказал он вместо приветствия. — Нынче вечером по мастерским собрания; говорят, правление мешать не станет. Сговорятся, я думаю.
— А что теперь лафетная?
— Лафетную с утра заперли. Их рассчитали. — Он потёр ухо. — Они в понедельник сами просились назад, с обеда стать. Им сказали: расчёт всё равно.
— За что же их так?
— За то, что за них пришли просить. Покуда лафетные стояли одни, им двадцать процентов давали. Пришли делегаты от других мастерских мирить — и двадцати не стало, и мастерскую заперли.
