Оружейникъ. Дилогия (СИ), стр. 60

Глава 15

Мокей перехватил книжку и прижал к груди. Забирать её я не собирался — хотел посмотреть, как он за неё схватится.

— Вечером приду сам. — Я опустил руку. — Тогда и посчитаем.

Улыбка у него на мгновение сбилась. До сих пор первым всегда объявлялся он — сам, через Сеньку или через человека, оставленного там, где я пройду. Теперь встречу впервые назначил я. Мокей тут же справился с собой, захлопнул книжку и спрятал её за пазуху.

— Приходи, Ваня, — хмыкнул Мокей. — Буду ждать.

День пошёл своим чередом. Возле ствольного верстака лежали две новые болванки. На одной уже сняли четыре контрольные полосы, вторую только готовили к проверке. Захар Кузьмич заметил мой взгляд.

— Наши. — Захар Кузьмич положил ладонь на одну из болванок. — До развёртки посмотришь?

— Посмотрю. — Я наклонился над зачищенными полосами.

Им не хватало только крепкой водки: бутылка хранилась у меня. Я проверил, что обе болванки внесены в наряд, отдал раствор и больше к ним не подходил. Новый порядок уже обходился без моих напоминаний.

После смены я достал из угла забракованную английскую болванку. Тёмная нить возле казённого конца никуда не исчезла. Я завернул железо в ту же рогожу, в которой его принёс Сенька, и понёс домой.

На полке меня ждали калибр и старая мера. Поперёк её клеймового конца шла глубокая зарубка — знак вывода из работы. На одной стороне сохранилась метка Никанора Лукича, рядом — клеймо Захара Кузьмича, а чуть ниже выбитая мною буква «К». Я завернул обе железки в отдельную тряпицу.

К Мокею я отправился с двумя свёртками: лёгким под мышкой и тяжёлым на плече.

Дом оказался недалеко. Крепкий забор стоял выше соседских, а калитка была подогнана так плотно, что во двор не заглянешь. На мой стук открыл сам Мокей. Сначала он посмотрел на свёрток под мышкой, затем узнал рогожу на плече.

— Возврат принёс? — спросил Мокей.

— Внутри покажу. — Я поправил тяжёлый свёрток на плече и остался ждать, пока он освободит проход.

Мокей посторонился.

— Это правильно. Проходи, Ваня.

В горнице было тепло и чисто. Вымытый пол, побеленная печь, ни одного лишнего предмета. В углу стояли образа, перед ними горела лампада. На столе ждали самовар и две чашки. Так жил человек, который знал цену каждой вещи и не терпел, когда она лежала не на своём месте.

Мокей сел первым. Я прислонил тяжёлый свёрток к лавке и устроился напротив. Книжка уже лежала на столе. Мокей раскрыл её на нужной странице.

— Смотри, — сказал он.

Пальцем провёл по строке с латунью, назвал день и сумму. Затем опустился ниже, к английской стали.

— Всё верно? — Мокей постучал ногтем по сумме…

— Записал ты верно, — я потянулся за тяжёлым свёртком у лавки. — Только платить за эту сталь я не стану.

Я поднял болванку на стол и развернул рогожу. Мокей посмотрел на зачищенные полосы и нахмурился.

— Испоганил железо и обратно принёс? — Мокей оглядел зачищенную полосу.

— Проверил. — Я повернул болванку тёмной нитью к нему. — Вот, в двух вершках от казны. А внутри, ровно напротив, идёт такая же. Порок прошёл через стенку.

Мокей провёл ногтем по тёмной линии.

— Не лопнула же.

— Потому что я не стал проверять её порохом возле человеческого лица, — сказал я. — Такой ствол может выдержать сотню выстрелов, а может раскрыться на первом. В ружьё эта болванка не пойдёт.

— Англицкая сталь, — напомнил Мокей.

— За английские буквы я не торговался, — ответил я. — Мне нужна была заготовка для ствола. Порок прошёл через стенку — значит, это лом. Болванку забирай, строку вычёркивай.

Мокей провёл пальцем по отрубленному торцу, затем по зачищенным полосам.

— Кусок отрубил, бока ободрал. — Мокей оттолкнул болванку от книжки. — Теперь мне это куда?

— Туда, где взял. — Я оставил железо на столе. — Я его не испортил, Мокей. Снял окалину — под ней трещина. Два дня на твой брак уже потратил. Ещё и платить за него не собираюсь.

Улыбка Мокея стала тоньше:

— Это мы ещё посчитаем, Ваня.

Он придвинул болванку к краю стола, но строку в книжке не перечеркнул.

Тогда я положил рядом второй свёрток и развязал его. Сначала достал калибр, затем старую меру. Мокей смотрел на них дольше, чем требовалось человеку, который не понимал, что перед ним. Калибр он взял, повертел в пальцах и вернул на стол. Меру трогать не стал.

— И что это должно мне показать? — спросил Мокей.

Я положил меру отметками вверх.

— По ней сделали сорок восемь ружей, — ответил я. — Вот зарубка Никанора Лукича, рядом клеймо Захара Кузьмича, а здесь моя буква «К». Эти три знака поставили, когда меру признали рабочей.

Мокей наклонился над железкой.

— Клеймо Кузьмича знаю, — сказал он.

Я перевернул меру и провёл ногтем по глубокой поперечной черте:

— А эту зарубку сделали, когда меру выбраковали. С того дня по ней больше ничего не мерили. Дата стоит в журнале.

— В журнале, который ведёшь ты, — заметил Мокей. — Захочешь — и вчерашнюю запись прошлым месяцем поставишь.

Я посмотрел на него внимательнее. О том, кто вёл журнал Голутвина, я Мокею не говорил. Значит, его человек во дворе передавал не только разговоры у верстаков.

— Журнал веду я, — кивнул я. — Но первую поверку своей рукой записал приказчик. Выдача этой меры стоит уже в другой, расходной книге: число, моя фамилия и подпись. А метки Никанора Лукича и Захара Кузьмича стоят на самом железе. Чтобы передвинуть дату, мне пришлось бы подделать две хозяйские книги и уговорить двух старых мастеров забыть собственные знаки.

Мокей посмотрел уже не на железки, а на меня:

— И что с того?

Я взял калибр:

— Любая деталь сохраняет след меры, по которой её делали.

— Каким образом? — спросил Мокей.

— Размером. — Я положил калибр рядом со старой мерой.

— Размер у всех один. — Мокей откинулся на спинку стула, словно наконец поймал меня на глупости.

— Должен быть один, — поправил я. — Только две меры никогда не бывают совершенно одинаковыми. Одна проходит чуть плотнее, другая свободнее. У одной край снят так, у другой иначе. Если знать, куда смотреть, эта разница остаётся на железе.

Мокей снова посмотрел на старую меру:

— Выходит, железо помнит, чем его мерили?

— Не чем мерили, а какой размер ему оставили. — Я положил калибр рядом с мерой: — По этой мере сделали первые сорок восемь ружей. После поперечной зарубки в работу пошла новая — та, что сейчас висит во дворе. На обеих стоят знаки Никанора, Захара и моё «К». Поэтому деталь из первой партии можно отличить от тех, что сделали после замены.

Мокей помолчал, потом спросил:

— Допустим, первую партию от остальных отличишь. Дальше что?

— Дальше посмотрю заводское пробное клеймо, — ответил я. — Оно подскажет, когда ружьё прошло приёмку. Так можно добраться до нужной партии.

— И что ты этим докажешь?

— Одной мерой — ничего, — я оставил калибр на столе и посмотрел на Мокея. — Но найдётся ружьё, покупатель назовёт продавца, а в заводской книге отыщется запись о списании. Тогда можно будет выяснить, через чьи руки прошёл казённый лом, прежде чем стал новым ружьё

Мокей накрыл ладонью раскрытую книжку:

— Всё это у тебя есть?

— Не скажу, что у меня есть, — ответил я. — Скажу только, чего пока не делаю: никого не ищу и никуда с этим не иду.

Самовар шумно закипел. Несколько секунд мы молчали, глядя друг на друга.

В прежней жизни это называлось прослеживаемостью: по готовой детали можно было восстановить партию металла, время изготовления и всех, через чьи руки она прошла. На заводах такую цепочку приходилось выстраивать месяцами. Здесь её начало сложилось почти само: журнал, две меры, зарубки и клейма. По отдельности они ничего не доказывали. Вместе уже указывали дорогу.

До сегодняшнего утра я и сам не задумывался, что у меня появилось. У Мокея против меня были две новые строки и девятнадцать старых. За ними стояли заводская недостача, обвинение в пособничестве и арестантские роты. У меня против него пока была лишь возможность протянуть след от списанного железа до готового ружья. Для суда этого было мало. Для человека, привыкшего заранее считать убытки, — достаточно.