Оружейникъ. Дилогия (СИ), стр. 28
— Ты мне счёт покажи, Курбатов, а не железо по кучкам, — потребовал Голутвин.
— К вечеру покажу, — пообещал я.
К третьему его приходу уже было что считать.
Я провёл рукой вдоль собранного ряда.
— Сорок, — сказал я. — Собраны и проверены.
Голутвин посмотрел сначала на ружья, потом на меня.
— Остальные восемь? — спросил он.
— Ждут новых осей, — ответил я. — Крюки трогать не придётся.
— Когда будут готовы?
— Завтра, — сказал я.
Голутвин нахмурился:
— И всё-таки двор три дня стоит.
— Не стоит, — возразил я. — За три дня мы исправили сорок ружей. За предыдущие два месяца — ни одного.
Голутвин перевёл взгляд на Никанора. Тот промолчал. Хозяин ещё раз пересчитал лежавшие на столах ружья и, видимо, получил тот же результат. После этого развернулся и ушёл в контору, ничего не сказав.
Я посмотрел ему вслед. Рук у него хватало и раньше. Не хватало порядка, при котором работу одного проверяли до того, как за неё брался второй.
Пока ждали оси, я рассчитался с мелкими долгами. Сеньке вынес разрешённые Голутвиным обрезки железа. Он осмотрел их с таким видом, будто принимал казённый заказ.
— Это за те четыре обломка, — сказал я.
Сенька ещё раз взвесил железо в ладонях.
— Помню, — ответил он.
— Хватит?
— Хватит. Теперь не должен, — согласился он.
Сеньке я отдал и новую скобу для Федьки. Старую разорвало почти насквозь, возвращать её не имело смысла. Я снял с неё размер, сделал другую и закалил уже как следует.
— Это куда? — спросил Сенька.
— Шабровским отнесёшь, — ответил я.
— Кому именно?
— Федьке. Молодому.
— А сказать что? — уточнил Сенька.
— Ничего, — сказал я.
Сенька пожал плечами и сунул скобу за пазуху.
За уголь Акиму я рассчитался ещё раньше. Он отдал мне старую кувалду с разбитым бойком, а я за одну ночь осадил металл, заново закалил и перенасадил её. Железо было его, работа — моя. За уголь этого хватило.
Оставался Ефим. Я ничего у него не брал и ничего ему не обещал. Просто он поверил моим скобам, когда остальные ещё посмеивались, и первым согласился работать по ним. Шабров за это урезал ему урок. Денег, которые Ефим откладывал, чтобы переложить печь до зимы, теперь могло не хватить. Должен я ему не был, но оставить всё как есть не хотел.
На следующий день пришли оси. Последние восемь ружей заняли больше времени, чем первые сорок. Теперь торопиться было особенно опасно. Когда на верстаке остаётся одна деталь, именно её проще всего объявить исключением. Поэтому последнее ружьё я проверил дважды.
Через несколько дней во дворе снова появились подводы. На этот раз ящики грузили в другую сторону. На дно шла солома, потом ружья, затем снова солома. Приказчик с карандашом за ухом проверял каждый ящик по бумаге и ставил отметку. Голутвин стоял возле ворот и следил, чтобы ничего не забыли. Последнюю крышку забили ближе к вечеру.
Приказчик расписался в бумаге и понёс её Голутвину. Я стоял рядом и успел увидеть верхнюю строку. Напротив обеих партий стояло: «Курбатовъ».
В первое утро Голутвин вписал фамилию, чтобы знать, с кого спрашивать. Теперь обе партии уходили под ней — и уходили в срок.
Подводы одна за другой выкатились за ворота. Некоторое время было слышно, как колёса стучат по улице, потом звук стих. Во дворе осталось непривычно много свободного места.
Я вернулся в мастерскую. Между верстаками колодочников и ствольщиков по-прежнему висела мера. Один работник снял её, проверил деталь и повесил обратно, даже не прервав разговора. Остальные проходили мимо, не обращая на неё внимания. За четыре дня непривычная железка успела стать обычным инструментом — будто всегда здесь висела.
Голутвин остановился возле меня.
— Четыре дня, — сказал купец. — Сорок восемь ружей. Твоя работа, Курбатов. А Никанор со ствольщиками два месяца друг на друга кивали.
— Мы исправили только одно соединение, — уточнил я. — Колодку со стволом. Замок, ложу и приклад всё ещё приходится пригонять по месту.
— Москва у меня соединения не покупает, — возразил Голутвин. — Ей готовые ружья нужны. Партия ушла?
— Ушла, — подтвердил я.
— Вот тебе и весь счёт, — заключил купец. — Меру не трогай. Пусть висит.
Голутвин направился к конторе, а я остался возле гвоздя.
Я тоже посчитал. За четыре рабочих дня я исправил все сорок восемь ружей, с которыми двор не мог справиться два месяца. Я дал двум цехам одну проверку. Теперь правоту доказывали не криком и не старшинством: один край проходит, другой нет. В прежней жизни это называлось допуском. Проверку я поставил между работами, до сборки. Готовые детали я разложил по размерам и сводил близкие — селективная сборка.
Взаимозаменяемости здесь ещё не было. Все четыре дня мы по-прежнему подбирали короткое к короткому и пригоняли по месту. Но теперь этим управляла не память одного мастера, а общий порядок.
Главное, я сделал этот порядок независимым от себя. Меру мог снять с гвоздя любой работник. Я мог уйти из мастерской, а один край всё равно проходил, второй всё равно останавливался.
Люди это увидели. Молодой колодочник перестал звать меня мерщиком и обратился по фамилии. Никанор уже поправлял своих моими словами. Старый ствольщик поставил рядом с его зарубкой собственное клеймо. Голутвин велел оставить меру на месте.
Теперь фамилия Курбатов стояла не только в книге напротив долга. Под ней сорок восемь ружей ушли в срок, а на гвозде остался порядок, которым двор продолжал пользоваться без меня.
До того, о чём я думал на мосту, оставалось далеко. Нужно было поставить такую же проверку на остальные соединения, а потом добиться, чтобы детали сразу выходили в заданных границах и кучки больше не требовались. Только тогда каждое следующее ружьё можно будет собрать без новой пригонки.
Но теперь я знал, как к этому идти.
К вечеру двор опустел. Последняя подвода давно ушла. Приказчик запер ворота, проверил засов и тоже отправился домой. Один за другим разошлись колодочники, потом ствольщики. Никанор Лукич ушёл раньше Голутвина и со мной не попрощался.
Я задержался у своего верстака. После трёх дней разбора требовалось привести инструмент в порядок. Напильники я очистил и разложил, железные обрезки ссыпал в ящик под верстаком.
У горна ещё тлели угли. Днём здесь почти не замечался жар, а теперь от него тянуло через всю пустую мастерскую. Света пока хватало, чтобы не зажигать лампу. Я убрал последний напильник и вытер руки ветошью. Можно было идти домой.
— Курбатов.
Я обернулся. Старый ствольщик стоял возле своего верстака. Я был уверен, что он ушёл вместе с остальными. Все три дня он работал молча, снимал меру с гвоздя, проверял стволы и возвращал её на место. За всё время мы не обменялись ни одним словом.
Теперь он направился ко мне. В руках у него ничего не было. Подойдя к верстаку, старик сунул руку под передник. Я сначала подумал про клеймо, которым он пометил меру, но на дерево лёг кусок ствола. По виду — старый. Металл потемнел, местами проступила рыжая окалина. Один край был неровным, с давним изломом. Не сегодняшний обрезок и вообще не из тех ружей, которыми мы занимались последние дни. Ствольщик подтолкнул его ко мне двумя пальцами.
— Ну и чья вина? — спросил старик.
Я взял обломок. Подошёл к окну и повернул излом к свету. На металле ещё сохранилось достаточно. С одной стороны грань была светлее. Рядом шла тёмная старая полоса. Я повернул обломок, провёл ногтем по краю и посмотрел с другой стороны.
Расслоина шла по шлаковой прослойке внутри самого металла. Не от поверхности и не от места, где ствол разошёлся при работе. Шов оставался целым. Трещина прошла в стороне от него. Я ещё раз повернул кусок к окну. Такое не появлялось от руки ствольщика.
Полоса пришла с пороком ещё до того, как её свернули и сварили в ствол. Дальше можно было сколько угодно ровно вести шов, править, сверлить и отделывать. Старая слабина от этого никуда не исчезала. Я уже видел такой излом.
