Оружейникъ. Дилогия (СИ), стр. 22
Дома я успел только умыть руки. Пелагея уже поставила на стол миску, Дуня возилась возле печи, когда в дверь постучали. Три тяжёлых удара. Без суеты и просьбы впустить. Так стучал только Шабров.
Пелагея замерла на мгновение, потом вытерла руки о передник:
— Входи, Пров Игнатьич.
Шабров переступил порог, снял шапку.
— Здравствуй, Пелагея.
Сказал он это тем же особым тоном, каким говорил с ней в прошлый раз. Не как мастер с семьёй подручного и не как чужой человек. Мне он ничего не сказал. Прошёл к столу, достал из кармана небольшой узелок и положил передо мной. Монеты глухо стукнули о доски.
— Твоя доля со сдачи, — сказал Шабров. — Считай.
Я развязал узелок и разложил монеты на столе. Два рубля сорок копеек. До требуемых Сушковым двенадцати рублей сорока восьми копеек не хватало ещё десяти рублей восьми копеек. А ещё ведь нам надо было на что-то жить.
Я пересчитал деньги ещё раз. Ошибки не было: именно столько мне и полагалось. Шабров ничего не удержал за уход посреди дня, не вычел за свечи, ночной верстак или потраченное на меня время. Но и лишней копейки не добавил. Наш счёт был закрыт до последнего гроша. Другого эта точность задела бы сильнее, чем если бы Шабров начал кричать. Меня же она полностью удовлетворяла.
— Сходится, — сказал я.
— У меня всегда сходится, — ответил Шабров. — Без железок.
Я поднял на мастера глаза. Он стоял напротив, держа шапку обеими руками.
— В артели ты больше не числишься, — сказал Шабров. — В обед ушёл, к концу не пришёл. А куда ходил — мне ложевщик голутвинский раньше тебя сказал.
Значит, до Заречья новость добралась быстрее меня.
— Ходил, — ответил я. — Под другой фамилией не пошёл.
Шабров посмотрел мне в лицо. Молчал он всего секунду. Может, две. Но дольше, чем требовалось для ответа.
— Это твоё дело, — сказал Шабров. — А у меня тебе места больше нет.
Он уже повернулся к двери, но остановился.
— И ещё. Ефиму я из-за твоих железок урок урезал, — добавил он, не оборачиваясь. — Потерянное им время тоже на свой счёт запиши.
Ефим. Тот самый, который ещё недавно собирался перекладывать печь, теперь расплачивался временем за мои скобы. Решение принял Шабров, не я. К тому же скобы вернули артели часть заработка, который она уже считала потерянным. Своим долгом я это не считал. Это была несправедливость старшого.
Шабров надел шапку и взялся за дверь.
— Пелагея, коли дров не станет — девчонку пришли, — сказал он. — Только не его.
И вышел.
Я смотрел на закрывшуюся дверь. Шабров уже говорил, что заступился за Ваньку один раз и второго не будет.
— Голутвин, значит, — задумчиво произнесла Пелагея.
Я повернулся.
— Голутвин, — подтвердил я. — Брал к себе. Под чужой фамилией.
Она ничего не сказала сразу. Посмотрела поверх моего плеча, туда, где под образами стояла пустая укладка отцовского клейма.
— А ты не пошёл, — сказала она.
— Не пошёл, — кивнул я.
Пелагея медленно села на лавку.
— Твой отец тоже хотел вернуть фамилии доброе имя, — тихо сказала Пелагея. — Только не успел.
— Я успею, — ответил я.
Узелок всё ещё лежал на столе.
— Пусть пока полежат, — сказал я. — Завтра отнесу Сушкову. Обещал заплатить с первой же сдачи.
Пелагея кивнула. Что значило обещать деньги обществу, объяснять ей было не нужно. Два года она сама носила Сушкову столько, сколько могла. Сестра посмотрела на монеты и ничего не спросила.
— А завтра ты куда? — спросила Дуня.
— Сперва к Сушкову, — ответил я, подумав. — Потом к Акиму.
— Он работу даст? — захлопала ресницами сестра.
— Узнаю, — ответил я.
Утром я первым делом пошёл к Сушкову. В лавке ничего не изменилось. На столе лежала толстая книга, возле весов стояли гири с клеймами.
— Клеймёные, — сказал я, кивнув на гири.
— А как же, — отозвался Сушков, не поднимая глаз. — Своей меркой всяк наторгует.
Тихон Ларионович развязал узелок и пересчитал все два рубля сорок копеек, полученные мной от Шаброва. Затем придвинул книгу и взялся за перо.
— Мало, — сказал Сушков. — Но в срок. За тобой осталось десять рублей восемь копеек.
Я смотрел, как Сушков возвращает гирю на место. Ни продавцу, ни покупателю не приходилось проверять её заново: вес подтверждало клеймо того, кто не зависел ни от одной стороны. Поэтому о мере в лавке не спорили. Торг давно жил по общей мере. В ремесле же каждый по-прежнему держался за свою.
Я посмотрел на свежую запись. За два дня передо мной во второй раз лежала книга, в которой решалось, чего стоит фамилия Курбатов. У Голутвина строка осталась пустой — он не захотел её писать. Сушков написал без колебаний и вывел рядом: «Внесено два рубля сорок копеек». Ему нужна была не другая фамилия, а остальные десять рублей восемь копеек.
— Остальное тоже принесу, — сказал я.
Сушков кивнул и закрыл книгу.
От него я направился к Акиму. Кузня оставалась единственным местом, где мою фамилию уже слышали и после этого всё равно пустили к горну. Аким стоял ко мне спиной. В углях светился конец толстой полосы.
— Работа найдётся? — спросил я.
— У Шаброва закончилась? — отозвался Аким, не оборачиваясь от горна.
— Для меня закончилась, — ответил я.
— А у Голутвина? — спросил Аким, показывая свою осведомленность, и сунул полосу глубже в угли.
— С ним мы не сошлись, — сказал я.
— В цене? — уточнил кузнец.
— В фамилии, — ответил я.
Только теперь кузнец повернулся. Посмотрел на меня примерно так же, как недавно на кусок стали, который я едва не перегрел.
— Гордый больно, — сказал он и кивнул на кувалду. — Бери. Хлебом плачу. За день четыре фунта хлеба…
Условия были максимально понятные, и я взялся за рукоять.
Работа молотобойца оказалась проще только с виду. Аким бил по раскалённому железу ручником, показывая место следующего удара, и от меня требовалось не размышлять, а опускать кувалду точно туда, куда показал кузнец.
Семнадцатилетнее тело держало темп лучше, чем я ожидал, а опыт прожитых шестидесяти шести лет помогал не тратить силы зря: я считал удары, следил за ручником Акима и опускал кувалду точно туда, куда указывал кузнец.
Сегодня семья без хлеба не останется. Но четыре фунта мы съедим за сутки, а работы на завтра Аким не обещал. Чтобы дотянуть до осени, требовалось что-то надёжнее.
Когда Аким в очередной раз отправил полосу в горн, я положил кувалду и присел возле стены. Среди обсечек и окалины что-то знакомо блеснуло. Я поднял железку и понял, что это скоба. Сделана грубее моей, но ошибиться было трудно: два рабочих конца, та же форма, те же места, которыми её следовало надвигать на деталь. Возле внутреннего угла шла трещина. Не поверхностная — металл разошёлся почти насквозь.
— Из шабровских молодой приносил калить, — сказал Аким, заметив, куда я смотрю. — Тот, что палец отбивал. В воду сунул — треснула.
Под описание подходил только Федька.
Я повертел скобу в пальцах. Значит, артель пытается обходиться без меня. Форму скопировать оказалось нетрудно. Один раз увидеть, приложить к железу, снять размер — и к вечеру получится почти такая же вещь. Но именно «почти».
Режим закалки с готовой скобы не снимешь. Свой я искал на полутора десятках обрезков, разложенных рядами на тряпке. Нагревал, калил, ломал, снова нагревал. Здесь решили пройти ту же дорогу быстрее и получили тот же результат, который первым получил я. Мера ушла в чужие руки. А вот как с ней обращаться, они пока не поняли. Нас тут было двое: Федька мог повторить форму, я — режим закалки. Пока результат зависел от двух конкретных людей, это оставалось ремеслом.
Я положил треснувшую скобу рядом со своими вещами и снова взял кувалду. Между ударами оставалось достаточно времени, чтобы думать. Никанор теперь знал причину. Следующим его шагом должна была стать новая мерка — уже не от переднего торца, а от щитка. Но сделает её сам и принесёт ствольщикам как единственно верную.
