Элегии родины, стр. 46
Теперь на нас смотрели многие, некоторые подались поближе. Казалось, что многие разделяли его чувства, хотя я слышал и тех, что уговаривали его оставить меня в покое. А он кричал: «Не нужна тут твоя арабская кровь! Никому, блядь, ваша арабская кровь не нужна!»
Помню, он дернулся в мою сторону, и его остановил здоровенный черный парень в армейской кепке. И вот тут я почувствовал на внутренней стороне бедра тепло, посмотрел вниз и увидел расползающееся темное пятно на джинсах. И все, кто смотрели, увидели, как я сам заметил, что обмочился. Меня вдруг затрясло. «Оставьте его», – сказала какая-то женщина. Человек с бакенбардами согнулся пополам, смех его был как хихиканье ведьмы. «Смотрите на этого крутого араба! – крикнул он, показывая пальцем. – Обоссался нахрен!».
Я ничего не сказал. У меня перехватило горло – не знаю, от злости или от страха, смешанных с запахом дыма и пыли. Если бы даже я постарался, я не смог бы выдавить из себя ни звука. Мне хотелось закашлять, но я вместо этого повернулся и пошел прочь, а этот с бакенбардами еще орал мне в спину. А я шел как можно быстрее, мне хотелось бежать, но колени не держали, и было страшно, что я упаду и буду выглядеть еще слабее. На первом же углу я свернул налево, чтобы скрыться из виду.
Я шел и шел. Нога чесалась под мокрым швом, будто под какой-то жуткой щетиной. Подступили слезы, от них заложило нос, я тяжело дышал и кашлял, судорожно вдыхал и выдыхал, не контролируя дыхание. Начались всхлипывания, я остановился и закрыл лицо руками, хотя видел, что никто на меня не смотрит.
Убрав наконец ладони от лица, я увидел, что нахожусь перед комиссионным магазином Армии спасения. В дверях стоял лысеющий мужчина в пасторском воротничке. У него был двойной подбородок и круглые очки, он подошел ко мне с заботливым видом – я снова заплакал. Он дал мне платок – этакий старомодный подшитый квадратный кусочек ткани, – и я вытер слезы. Высморкался. Этот человек положил руку мне на плечо и спросил, не хочу ли я пить.
Мы вошли в его лавку, и он исчез в глубине. Слышно было, как люди слушают радио. Узкий вход в магазин загромождали стойки с вешалками одежды. Мне подумалось, что они сдвинуты слишком плотно, чтобы там можно было что-то отыскать: ряды за рядами линялых платьев и кофт, свитеров, пиджаков, зимних пальто, и под ними всюду навалены груды ношеной обуви. Помню, мне подумалось, что никому из тех, кто был в этих башнях, никогда уже не понадобится одежда, ни эта, ни другая, и мысль эта в тот момент имела для меня какой-то острый смысл, а потом уже нет. По дороге я слышал разговоры на улицах, будто в этот день погибло более пятидесяти тысяч человек.
На проволочной стойке рядом с кассой висели десятки подвесок на продажу. И целый ряд занимали цепочки с крестиками. Не успев подумать, я протянул руку и взял одну. Услышав, что пастор возвращается, я сунул ее в карман. Выпив воду, я поблагодарил его и полез за бумажником, но пастор денег не взял. Я пытался настаивать – он меня не слушал. Я хотел сказать ему про цепочку, но смутился. Не хотелось, чтобы он думал, будто мне нужен Христос. «Да пребудет с вами Бог. С нами со всеми», – сказал он мне вслед.
Я пошел обратно, прочь от центра. Где-то около Тридцать Четвертой я остановился и надел цепочку, и не снимал ее месяца три. С того дня я постоянно думал о том, как я об этом напишу, какую форму примет рассказ, как вложить детали моих блужданий одиннадцатого сентября в речь персонажа, которую кто-то сможет произнести со сцены. Но так и не написал. И до этого утра вообще никому об этом не рассказывал.
Пока я говорил, Аша молча смотрела на меня, спокойно и выразительно, но когда до нее дошло, что я сделал, что-то изменилось. Кажется, она заставила себя рассмеяться:
– Так ты его украл?
– Я хотел дать ему деньги. Украсть я не пытался.
– Я никогда бы не смогла такого сделать.
– Взять крест?
– Надеть его, – коротко ответила она, и я понял. Мы, как все мусульмане, выросли на рассказах о первых верующих, доблестно перенесших гонения за неотказ от веры. – Помогло? – спросила она.
– Скажем так: у меня не было никаких неприятностей, пока я его не снял. Вот тогда начались неприязненные взгляды и всякое такое, вроде того, что было у больницы.
– Например?
– Ну, послушай, ничего серьезного. Не хочу сейчас…
– Нет, что именно?
– Ну… обычное. Тяжелые взгляды, переспрашивания, старые дамы начинают волноваться, как увидят меня в автобусе или в метро. Ругань про себя, сквозь зубы. На бейсбольном матче какой-то пьяница упорно называл меня Усама. Или случай, когда меня выставили из парка за спор, в который мы влезли… Конечно, ничего похожего на то, с чем вам пришлось иметь дело в Техасе – когда человек входит в здание заправки и расстреливает клерков и все такое прочее… Но у нас тут тоже всякое было. Таксистов выволакивали из машин, люди скакали на улицах. Многие потеряли работу, даже на Уолл-Стрит. В чалме я не ходил, это помогало. И крест тоже помогал. В этом я не сомневаюсь…
– Но потом ты перестал его носить?
– Через какое-то время просто больше не мог видеть себя с ним в зеркале. Когда страх достаточно поутих.
– А зачем ты его сохранил?
– Я не сохранял. Не собирался. Ты его нашла там, куда я его положил, когда снял. Я даже забыл, что он у меня есть.
Она откусила кусок намазанной маслом чапатти.
– Мы покупали флаги, – сказала она, жуя лепешку. – Большие, маленькие. Пакистанцы Хьюстона с ума посходили с этими флагами. Один папин друг расхаживал с воткнутым в петлицу древком, а флаг развевался у него под подбородком.
– И мы то же самое де…
Она меня перебила:
– Но никогда не слышала, чтобы кто-нибудь надел крест.
Я не знал, что сказать.
– Так что случилось с твоим двоюродным братом? – спросила она.
Теперь пришла моя очередь деланно засмеяться. Я понимал, что показал слабость, и хотел найти хоть какой-то способ выглядеть сильным.
– Затосковал по пакистанской еде и поехал погостить к тетке в Тарритаун. Он должен был вернуться в город утром, но не успел на поезд. Я шатался по зоне боев, пока он весело ел нашту из паратаса и суджи-халву.
– Может, не весело все-таки?
– Ну да, нет. Конечно. Я просто хотел сказать… если бы ты его знала…
Она ничего веселого в этом не видела.
– Ты так и не вернулся заплатить за крест?
– Нет. – Тут я внезапно загорелся идеей: – Может, мы могли бы вместе…
Она промолчала, решительно отойдя от темы. И не могу сказать, чтобы я не понимал причины этого отхода. Я сам уже давно избегал возвращений к этой страшной тоске, избегал любых напоминаний о том отвратительном состоянии, в которое мы попали, оказавшись в великих американских трагедиях и подозреваемыми, и жертвами. По очень, очень многим причинам мы провели значительную часть нашей жизни, желая быть белыми, – и здесь я проиллюстрировал худшие из этих причин. Аша взяла свой телефон и пошла на диван читать сообщение – я так понимаю, от Блейка. Я встал и подошел к окну, посидеть на подоконнике и покурить. Утренний свет не изменился, был так же ясен и сер, но уюта в нем уже не было никакого. Я закурил, набрал беспокойного утешения в легкие. У меня за спиной пальцы Аши постукивали по экрану телефона. Я слушал, как она пишет, и понимал, что только что сделал ошибку, от последствий которой мы вряд ли оправимся.
Сомневаюсь, чтобы Аша хоть в какой-то момент серьезно рассматривала возможность нашего совместного будущего, но если такое было, если она тоже, подобно мне, мечтательно представляла себе, каково было бы нам пожениться и завести детей, то вряд ли продолжала это делать после нашего разговора. Наши отношения продержались еще два месяца, в течение которых моя к ней привязанность крепчала, а ее ко мне слабела точно в обратной пропорции. Я избавлю вас от описания моих нарастающих сомнений, эпизодов ревности к Блейку, унизительных эректильных сбоев, потоков ночных слез и излияний. Я купил обручальное кольцо с практически чистым брильянтом в полтора карата и попросил Ашу выйти за меня замуж. Дважды попросил. Частично это явное отчаяние (и наверняка я знал это даже тогда) было результатом угасания моей матери. Да, она медленно умирала, но я редко плакал возле ее одра. Тогда мои дни были окрашены нечестивой надеждой, потому что я смотрел на спокойное от морфина лицо матери и видел в мечтах другое, и каждая передышка в медленном распаде моей матери приводила меня в Хьюстон, вопреки нежеланию Аши меня видеть. Ее квартира даже не рассматривалась как вариант, так что я брал номер в отеле – который, я знал, ей нравится, – на другом конце города, переделанный довоенный особняк, далеко за пределами моих средств. Я бронировал номер на две ночи и надеялся, что уговорю ее остаться и позавтракать в номере хотя бы в одну из них.
