Микробиолог 3. Спасти Ленинград (СИ), стр. 75
— И обращусь!.. Вот увидишь!..
— В письменном виде, — заботливо сказал профессор. — И непременно в трёх экземплярах, один себе, два им. Два — потому что один они точно или забудут где-то, или потеряют.
— Вы сговорились! — объявила Ленка. — И вообще… мы, можно сказать, подтвердили, что всё-таки средой можно наследственность переделывать, а вам лишь бы смеяться!..
Павел Антонович разом перестал улыбаться.
— Что значит — «переделывать наследственность средой», голубушка?
Лена сразу насторожилась.
— Ну… нам на биофаке говорили. Что организм под воздействием условий изменяется, приспосабливается, а потом эти изменения могут закрепляться в потомстве. Мичуринское направление… академик Лысенко…
— А-а, — протянул профессор. Я благоразумно молчал.
— Так вот, Елена Павловна, — сказал Герасимов, — прежде чем привлекать к нашим несчастным дрожжам академика Лысенко, давайте разберёмся, что именно мы сделали.
Он взял одну из колб.
— Вот исходная культура. Мы воздействовали на неё химическим веществом, которое, как мы надеемся, увеличивает изменчивость. После этого получили множество потомков, среди которых громадное большинство оказалось совершенно нам неинтересно. Некоторые оказались даже хуже исходной культуры. И один вариант — пока один — оказался лучше.
— На плохом гидролизате, — вставила Лена.
— Именно. Потому что мы проверяли его на плохом гидролизате. Среда ничего ему не объясняла и не внушала. Она только позволила нам отличить более устойчивый вариант от менее устойчивого.
Лена нахмурилась.
— Но если бы мы не выращивали их на плохой среде…
— Мы бы не нашли нужного варианта, — закончил профессор. — Это называется отбор.
— А на биофаке говорят, что это называется «воспитание»! Ведь так наследственность и переделывается!
— Переделывается, значит…
Профессор снял очки и принялся тщательно протирать их платком.
Мне этот жест уже был знаком. Обычно он означал, что кто-то сейчас будет сдавать экзамен, о котором сам ещё не подозревает — и, скорее всего, не сдаст.
— Хорошо, голубушка, давайте ещё раз. Вот была у нас исходная культура?
— Была.
— Мы её чем обработали?
— Химическим веществом.
— Зачем?
— Чтобы повысить… изменчивость, — Лена аж попятилась испуганно.
— Прекрасно. И что же у нас получилось? Много-много разных потомков, верно?
— В-верно…
— Большинство из них стало лучше?
— Н-нет… Павел Антонович, вы же знаете, большинство вообще никуда не годилось!.. Или тихо померло…
— Вот именно. А потом мы что сделали с выжившими?
— Посадили их на плохой гидролизат.
— И? — продолжал ровным голосом профессор.
— Выбрали те, которые лучше растут… — затравленно выдавила Лена.
Павел Антонович водрузил очки обратно.
— Вот именно. Выбрали те, которые лучше растут. И где же здесь воспитание, голубушка? Мы создали целый набор разнообразных культур и отобрали из них подходящий нам вариант. Гидролизат никого ничему не учил, нет-с, голубушка. Одни штаммы на нём росли, другие едва-едва, а большинство просто погибло. Это не воспитатель, Елена Павловна, это экзаменационная комиссия.
Я невольно хмыкнул.
— Очень недобрая экзаменационная комиссия.
— Зато объективная, — сказал профессор.
Лена нахмурилась.
— Но ведь организм к среде приспосабливается.
— Конечно приспосабливается. И отдельная клетка может физиологически приспособиться. И при длительном выращивании культура может измениться. Только прежде чем объявлять, что мы «переделали наследственность средой», надо выяснить, что именно изменилось и наследуется ли это вообще. Вот проведём десять пересевов сорок третьей на нормальной среде. Потом снова посадим на плохой гидролизат. Если преимущество сохранится — будем говорить об устойчивом наследственном изменении.
— А если исчезнет?
— Значит, наследственность тут была ни при чём.
Лена помолчала.
— На биофаке вам бы за такое досталось.
— Голубушка, — совершенно спокойно ответил Герасимов, — мне шестьдесят восемь лет. Я уже достаточно стар, чтобы опасаться плохого опыта значительно больше плохой рецензии.
Я всё-таки рассмеялся.
— И вообще, — добавил профессор, — когда мне говорят, что растение или микроб надо правильно «воспитывать», я всегда хочу спросить: ремнём или убеждением?
Теперь не выдержала уже Ленка.
— Ну вот, Александр Сергеевич, — самым благодушным голосом сказал профессор, — теперь, когда мы закончили, э-э-э, воспитание товарища Крыловой, прошу вас пройти сюда, вот к этому столу…
Я подошёл; Ленка, само собой, следом.
— Мы с Еленой Павловной, как вам известно, вели также опыты с культурами плесневых грибов… — начал Павел Антонович так, словно обращался к большой университетской аудитории, заполненной до отказа.
На столе рядами стояли чашки Петри; на первый взгляд — ничего особенного, повсюду рассеян обычный мутноватый бактериальный газон. Но на двух чашках возле маленьких лунок виднелись отчётливые светлые круги.
Я наклонился ближе, а сердце вдруг застучало быстрее.
— Рассеян ведь стафилококк?
— Он самый, — ответил Герасимов. — А в лунках, как вы понимаете, фильтрат культуральной жидкости. Плесень удалили, жидкость профильтровали. И вот вам результет.
— Какие культуры?
— Двести восемнадцатая и триста шестая, — сказала Лена. — Обе Penicillium. Двести восемнадцатая сильнее.
Я почти благоговейно взял в руки первую чашку; светлая зона вокруг лунки 218 была хорошая. Очень хорошая; там бактерия не росла.
— Повторяли, конечно же?
— Дважды, — сказал профессор. — На первой культуре. На второй пока только один опыт.
— И оба раза так?
— Не совершенно одинаково, разумеется. Но подавление отчётливое.
Я аккуратно поставил чашку обратно. Так, спокойно, товарищ Шереметьев, спокойно.
Плесень подавляет стафилококк — ещё не означает, что у нас есть лекарство, между этой чашкой и ампулой пенициллина лежала пропасть; и я слишком хорошо помнил историю советского пенициллина, чтобы не понимать, где именно эта пропасть находится.
Не между этой чашкой и доказательством лечебного действия, а между этой чашкой и тысячами ампул.
Ермольева и Балезина со своим крустозином пройдут тот же путь всего лишь год спустя. Получить активный фильтрат можно. Даже лечить им можно — пусть пока грубым, плохо очищенным препаратом, с массой побочки, но можно. Собственно, так и будут делать, используя примочки, потому что вводить нативный препарат внутривенно или внутримышечно будет нельзя.
Гораздо труднее наработать этого препарата много, получить достаточно высокую удельную активность на единицу объёма, потом извлечь действующее вещество из десятков и сотен литров культуральной жидкости, не угробив его по дороге. Сконцентрировать. Очистить хотя бы настолько, чтобы препарат можно было безопасно вводить человеку. Установить активность каждой партии, стандартизовать, и, самое трудное — сохранить.
Пенициллин нестоек. Можно получить сегодня хоть целое ведро активного фильтрата и обнаружить завтра, что половина активности исчезла; так что это совершенно не то производство, которое можно развернуть по госпиталям осаждённого города.
Требовались технология хранения и стабильная форма препарата. Высушивание под вакуумом на холоду не являлось чем-то запредельно технически сложным, это начнут делать в СССР уже в 1944-ом.
Но на главный вопрос сегодняшнего утра мы уже получили ответ — у нас имелся продуцент; теперь предстояло выяснить, насколько он хорош.
Во второй половине дня 13 октября Цируль и Петельников сидели уже в кабинете у Кубаткина; перед начальником Управления лежала та самая карта, с синими, оранжевыми и красными точками — отметками попаданий немецких снарядов; рядом — несколько машнописных страниц с таблицами.
Кубаткин читал молча, внимательно, сосредоточенно. Цируль ничего не объяснял — всё, что требовалось объяснить, было изложено в короткой справке на двух листах; Петельников с утра успел проверить расчёты ещё раз, попытался выбросить сомнительные данные, убрал часть объектов — но картина от этого лучше не стала.
