Микробиолог 3. Спасти Ленинград (СИ), стр. 60
— Ловко, — невесело улыбнулся он.
— А что мне ещё делать? До товарища Жданова вечером я не доберусь.
— И слава Богу, Александр Сергеевич. Дайте человеку хотя бы один вечер спокойно поработать без вас.
Поляков вернулся за стол.
— Значит, сделаем так. Сегодня же я дам поручение поднять точную ведомость: сколько сухих дрожжей имеется, на каких складах и какого срока выработки. Утром Ленхлебпром получит задание на пробные выпечки. Вы же с Шарковым к полудню даёте мне короткую записку — пищевая ценность добавки, предлагаемая дозировка, расход в сутки и на какой срок хватит резерва.
— Сделаем, — кивнул я.
— И отдельно — как будет восполняться запас текущим производством. Последнее особенно важно. Мы должны быть уверены, что способны покрыть расход. Должен оставаться неснижаемый остаток. Вот получив всё это, я пойду к Попкову. Если Пётр Сергеевич согласится, дальше вопрос пойдёт уже без вас.
— К Жданову?
— Куда потребуется, — сухо ответил он и потянулся к телефону.
Я понял, что разговор закончен, и поднялся.
— Александр Сергеевич, — вдруг сказал Поляков. — Тысяча тонн, вы говорите? И вы всё лето запасали их, потому что опасались тяжёлой зимы? Запасали в те месяцы, когда никто и подумать не мог, что фрицы… — он осёкся.
— Мы просто готовились к худшему, Константин Михайлович.
Он вздохнул.
— И вот оно пришло. Как вы и предсказывали… — несколько секунд Поляков глядел на телефон, потом вздохнул и снял трубку.
— Соедините меня с управлением хлебопекарной промышленности. Срочно.
Следующие несколько дней слиплись у меня в один длинный день.
Утром я ехал на Дрожжевой завод, днём возвращался в институт, вечером оказывался то в Смольном, то на очередной фабрике, а ночью пытался вспомнить, ел ли сегодня вообще.
На Обводном, отринув все нормы, ставили три больших автоклава. На хлебозаводах пробовали добавлять в тесто сухие дрожжи. Лена возилась с герасимовскими культурами — две оказались почти мёртвыми, росли скверно, три ожили хорошо, одна пролиферировала так, словно и не хранилась столько лет в виде агарового столбика в наглухо закупоренной пробирке.
Город между тем всё чаще грохотал, немцы не жалели снарядов.
К обстрелам привыкнуть было невозможно, но можно было научиться не обращать на них внимания до тех пор, пока не начинали вылетать собственные стёкла. Впрочем, очень скоро их не осталось совсем — только пустые оконные проёмы, забитые досками и фанерой.
На Дрожжевой завод прилетело снова и на этот раз уже не одиночный снаряд.
Первый лёг за Обводным. Второй — где-то справа, за корпусами. Третий ударил во двор, выбив окна в старом складе. Потом ещё два легли по территории почти подряд.
Когда всё стихло, мы с Василием Ивановичем вылезли из укрытия; Шарков огляделся и сказал лишь:
— Пристреливаются, сволочи.
Я тогда только пожал плечами — верить в это не хотелось. Завод большой, трубы высокие. Немцы прекрасно могли знать его ещё по довоенным картам, где всё было написано прямым текстом; и, если ты готовишься к осаде, выбивать у противника пищевые производства было самым естественным занятием.
Через два дня несколько снарядов легло возле фабрики имени Микояна; тоже ничего удивительного — большое предприятие в промышленном районе.
А потом начали бить по Пудожской и тут уже никто сперва и поверить не мог. Фрицы тратили тяжёлые снаряды дальнобойных орудий на относительно небольшое наше здание; конечно, рядом с нами располагались корпуса старого Газового завода; светильный газ там уже давно не делали, но сам завод — именовавшийся «Газоаппарат» — остался. Там ещё до войны делали корпуса и детали авиабомб.
Значит, немец мог стрелять вовсе не по нам; вернее — я снова ничего не мог доказать.
Первого октября нормы хлеба снизили снова.
Рабочим и инженерно-техническим работникам теперь полагалось четыреста граммов в сутки. Всем остальным — двести.
Двести грамм… Я взвесил как-то такой кусок у нас в лаборатории и долго смотрел на весы. Лизина дневная норма, мамина, Инны, Корнея…
До знаменитых блокадных ста двадцати пяти граммов оставалось совсем чуть-чуть. Полтора с лишним месяца люди будут слабеть, слабеть, слабеть — особенно иждивенцы; и потом зима, совсем скудное питание, паёк, чуть ли не наполовину из гидроцеллюлозы и прочих заменителей их добьют.
Почти одновременно начался выпуск хлеба с нашими сухими дрожжами.
В Смольном дело провернули с такой быстротой, какой я ещё летом счёл бы совершенно невозможной. Пробные выпечки сделали сразу на нескольких хлебозаводах; пятнадцать граммов на двухсотграммовый паёк технологи забраковали почти единодушно — слишком сильный дрожжевой привкус, мякиш хуже, хлеб получался тяжёлым. На пяти особенного смысла не было.
Сошлись на десяти.
Пять процентов готового хлеба.
Мне хотелось больше, но спорить я не стал. Десять граммов — тоже десять граммов. Для рабочего, получавшего четыреста граммов хлеба, уже двадцать в сутки.
Первый такой хлеб я принёс домой.
Мама отрезала кусочек, понюхала.
— Другой, странный какой-то!
— Конечно, другой.
Лиза немедленно откусила.
— Дрожжами пахнет.
— Это потому, что там дрожжи.
Она пожевала ещё. И ещё. И ещё.
— А вкус… странный. Но я всё съем!.. А больше нету?..
Отец тоже попробовал.
— Не хуже, — одобрил он.
Это была, пожалуй, самая высокая оценка, на какую в тех обстоятельствах можно было рассчитывать.
— Немного будто… — мама нахмурилась, пожевала ещё. — Будто печёнкой отдаёт, совсем чуть-чуть.
Я тоже попробовал.
Да, было. Не так сильно, как у обжаренной дрожжевой массы, про которую Шарков говорил, что она и впрямь вкусом напоминает жареную печёнку, но что-то похожее действительно ощущалось — особенно у корки.
— Это дрожжи, — сказал я. — Так и должно быть.
Отец отломил ещё кусок.
— А по мне, так даже лучше. Хлеб будто посытнее стал.
— Точно! — подхватила Лиза. — Мне так нравится — как будто к хлебу ещё чего дали!..
У Валентина Ивановича Цируля новости оказались неважные.
Кубаткин дочитал последнее письмо из инстанций касательно Шереметьева, бросил его поверх двух других и раздражённо побарабанил пальцами по столу.
— Значит, опять нет?
— Опять нет, Пётр Николаевич. Горисполком возражает категорически, и обком тоже. Формулировки разные, смысл один — Шереметьев необходим для обеспечения производства пищевых дрожжей, из Ленинграда вывозу не подлежит.
— «Вывозу не подлежит», — передразнил Кубаткин. — Они там уже так и пишут?
— Почти.
Пётр Николаевич встал, прошёлся по кабинету, раздражённо постукивая кулаком по ладони.
На столе у него лежали совсем другие бумаги — сводки по задержанным, донесения наружного наблюдения, несколько радиограмм, справки уголовного розыска. В городе с каждым днём становилось всё веселее — спекуляция продуктами, поддельные карточки, кражи настоящих, нападения на людей возле магазинов. Похищали чистые бланки из районных бюро, пытались добраться до типографий. И всё это ещё надо было отделять от работы немецкой агентуры, которая никуда не исчезла только потому, что фронт остановился у самого города.
Наоборот — теперь немцам предстояло брать Ленинград не штурмом, а измором и, значит, разведка становилась ещё важнее.
Кубаткин сел, положил руку на письма.
— Помнишь, Валентин Иваныч, я тебе говорил, что осточертел мне этот ваш с Петельниковым цирк с конями?
Цируль осторожно кашлянул.
— Кажется, говорили, Пётр Николаевич.
— Не «кажется», а говорил. И повторю ещё раз. У меня тут немецкие агенты, наши люди за линией фронта, партизаны, диверсанты, карточки эти проклятые уже воруют чуть ли не прямо из-под станка. А мы с тобой всё переписываемся с обкомом насчёт девятнадцатилетнего лаборанта, который слишком хорошо соображает.
