Инквизитор. Охотник на попаданцев 5 (СИ), стр. 17

— Тебе нет.

— Значит, вернёшь? — спросил Захар.

— Возвращать нечего, всё на месте. Я буду разделять. Найду шов, разберусь, чей кусок по какую сторону, и разведу, по одному, — я обвёл глазами всех троих. — Теперь правила. Пока я там, не говорить, не трогать, не подходить. Голос снаружи его память ловит как магнит железную стружку, и ваше слово может прирасти не к тому куску. Аня, подпитка только когда позову. Сама не лезь: я это почувствую там как тычок под локоть, когда паяешь.

— А стихи про себя можно? — спросил Захар.

— Про себя можно.

— А если пульс уйдёт за сто шестьдесят? — спросила Маша, не отпуская запястье.

— Сбивай сама, меня не зови, — сказал я. — И вот ещё что: считай вслух. Я оттуда времени не вижу, и оно там течёт иначе.

Она подняла глаза на часы над дверью в тамбур.

— Двенадцать ноль пять.

— Игорь Юрьевич, — Санька смотрел на меня снизу, из моих ладоней. — А Кирш правда не мой?

— Сейчас узнаем, Сань. Сейчас узнаем.

Я закрыл глаза и вошёл, и первый шов нашёлся почти сразу, как только я проник за верхний слой, там, где Санька держал свой институт.

Два края. Между ними рубец, плотный, в палец толщиной.

Чей кусок — снаружи не скажешь. Его надо запустить, как мотор: пока не заведёшь — не услышишь, какой цилиндр стучит.

Запустил.

— Пробку притри, — сказал Санька своим голосом, только моложе. — Притри, а то выдохнется.

Эликсир от ожогов.

Его. Склянка на полке рядом с фотокарточкой.

Второй край.

Запустил.

— Экзамен по боевой, третий курс. Щит с левой, отход вправо. Сдал.

Голос ниже и ровнее. Этот голос я уже слышал: под сводом пирамиды он шёл из того же горла.

Чужой.

Развёл. Аккуратно, по миллиметру, как разнимают два куска теста, не обсыпанных мукой, чтобы не порвать ни один.

— Полчаса, — сказала Маша.

Второй шов. Третий.

Во рту солоноватый привкус: из носа ненадолго пошла кровь. Пальцы на висках начали деревенеть от самых кончиков.

Запустил.

— Кирш, сидеть, — голос низкий, ровный. — Мясо только парное, битое не возьмёт. Молодец, ешь.

Под голосом шло тепло, ровное, как от печки. Так говорят с псом, который встречает у калитки.

Кирш лёг на чужую сторону.

— Час, — сказала Маша.

Час? А я только нащупал четвёртый шов.

— Час двадцать.

Источник показал дно.

— Аня.

Ладонь между лопаток. Тепло, сразу, полным краном.

Первый источник ушёл на четыре шва. Я насчитал уже одиннадцать, и под ними проступали новые, темнее и толще.

Пятый шов.

Запустил.

— Сто сорок, — своим голосом, нараспев. — Сто сорок один. До гребня ещё триста.

Бережной, он же Бережок. Ротный считает шаги вслух, и рота идёт под счёт.

Его.

Маша считала своё, Санька своё, и ни один не сбивался.

— Два часа.

А казалось, я здесь минут двадцать.

Запустил.

— Инквизитор тянет, — ровно, без злости. — Ждёт, пока опустею. Не дождётся.

Зал в средней пирамиде, моя четверть часа беготни от колонны к колонне. Он меня тогда прочитал. И всё равно потянулся к кошелю.

Кусок чужой, а глаза в нём Санькины: он смотрел на это снизу и ничего не мог.

Резал вдоль, как снимают изоляцию с жилы.

Шестой. Глубже.

В ушах стучит кровь. По спине течёт холодный пот. Пальцы на висках ледяные, его или мои — уже не разобрать.

Запустил.

— Дядь Захар, — тонко, лет на девять. — Дай лом подержать. Я не уроню.

— Держи, Санёк, — донёсся снаружи голос Захара. — Держи, сколько хочешь.

Кусок дёрнулся на голос. Потянулся наружу, к нему, к верхнему краю, и край пополз из пальцев.

— Тихо, — шикнула Маша на Снежного, не отрываясь от запястья.

Я прижал край. Держал, пока не лёг.

— Два сорок.

Дно.

— Аня.

Второй источник ушёл на три шва. Под ними проступило ещё пять.

Ниже лежали первые ночи. Когда чужой только вошёл и ещё не умел говорить по-нашему.

Запустил.

Низкий ровный голос и слова не наши: чужой язык, ни одного знакомого звука. Но я знал, что он спрашивал. Он спрашивал, кто здесь.

И тут же тем же ртом, своим, сорванным:

— Это моя голова. Уходи.

Два голоса. Одно горло. Один кусок на двоих, и шов прямо посередине, уже сросшийся. Провода тут уже не разведёшь: одна и та же минута, прожитая сразу двумя.

Жилка под пальцем ударила вверх. Сто сорок. Сто шестьдесят.

Маша сжала запястье. Пульс пошёл вниз.

Из носа потекло сильнее. Вытереть нечем, руки заняты.

Этот шов я разделял целую вечность.

— Три пятьдесят, — сказала Маша.

— Аня.

Тепло, ровно, как в первый раз. У неё не убывало.

Третий ушёл на два шва.

— Четыре часа.

Давит на глаза изнутри. Под каждым разведённым швом лежит следующий.

— Пять.

— Аня.

Четвёртый ушёл на один шов, и тот я не довёл.

Довёл на пятом.

Под ним шва не нашлось. Там, куда не дотянулись ни чужой, ни Соколов, лежал Санька, цельный.

Я вышел.

Открыл глаза. Свет за окном стал другим, низким и рыжим, и раскинулся поперёк ковра длинными полосами.

Маша так и держала парня за запястье.

— Шесть часов, — сказала она. — Игорь, шесть часов! Вот это да!

Мои пальцы окоченели, они так и застыли по форме Санькиной головы. Разогнал кровь в кистях, и руки отпустило.

Маша разжала руку только теперь. На запястье у парня остались два белых следа от её пальцев, они через минуту порозовели.

Анна подала мокрое полотенце. Я провёл им под носом, и на ткани осталась бурый след. Потом появилась кружка сладкого чая, первую я выпил, не разобрав вкуса, вторую уже распробовал. Есть хотелось неимоверно, хотя я хорошо позавтракал перед работой. Захар принёс ветчину, сыр, круг копчёной колбасы и чёрный хлеб, и всё это сразу пошло в ход: обед-то мы пропустили.

Я посмотрел в окно: там уже не было садов, только голая степь «Павловска», рыжая до горизонта, под низким заходящим солнцем. Выходит, портал из «Ярцево» в «Павловск» прошли, пока я спал, в районе одиннадцати.

Санька лежал на диване с открытыми глазами и смотрел в потолок.

— Ну? — спросил Захар, когда тот попытался подняться.

Я дожевал и повернулся к парню.

— Кафедра у тебя эликсирная. Склянка бабушке, дедов энергетик, переделанный тобой в четырнадцать, — всё твоё и всё на месте. Бережок и Зоя Павловна тоже твои.

— Кирш, значит, не мой, — Санька сел на диване.

— Кирш не твой. Экзамен по боевой не твой, полигон на третьем курсе тоже. Это его.

Парень кивнул.

— Дальше хуже. Тот день, про который Захар спрашивал у тебя на Стрелецкой, не вернулся. С утра у пирамид и до ночи в «Братске» у тебя пусто. Там разводить было нечего, там дыра. И голос деда. Что он говорил тебе над перегонным кубом, помнишь слово в слово, а каким голосом, уже не вспомнишь. Этот кусок лежал прямо на том шве, где прошёл Соколов.

— А чужое убрал? — спросил Захар.

— Нет, это так не работает. Я отделил воспоминания подселенца от памяти твоего племянника. Но вот убрать не могу: за два месяца оно проросло, как корень в кладку, дёрнешь — и трещина пойдёт по всей стене, — я снова посмотрел на парня. — Сань, разобрал я там всё, но вы с иномирцем довольно долго жили в одной голове.

— И как мне с этим жить?

— Привыкнешь. Главное, ты знаешь, где кончаются твои воспоминания и начинаются его. Посмотришь, может, что-то полезное у него найдёшь.

— Ну, это уж навряд ли, — буркнул Захар.

Санька подошёл к столу, сел на свободный стул и взял со стола стакан с водой.

— Тёплая, — сказал он.

Стакан лопнул у него в пальцах с сухим щелчком, как лопается лампочка. По столу разлетелись крупные осколки, а посреди них остался стоять лёд, прозрачный, без единого пузыря, точно по форме стакана, лишь на палец выше края.

Анна ахнула. Захар подался в кресле вперёд.

Я взял один из осколков. Сухой, без росы и без инея. Тронул лёд: холодный, настоящий. Потом перехватил ладонь парня, она оказалась сухой и прохладной, да и в гостиной не потеплело ни на градус.