Инквизитор. Охотник на попаданцев 5 (СИ), стр. 16

На соседнем пути стоял скорый, который задержали, и у третьего вагона, на платформе, курили инквизиторы. Семеро в чёрных плащах, с дорожными мешками у ног, вид у всех невыспавшийся и злой. По всей видимости, это была та группа, которую Пономаренко выдвинул мне на помощь в «Братск», ещё три дня назад. Утренним бронепоездом они должны были уйти за портал в Балтийск, а вместо этого стоят здесь и ждут, когда их повезут обратно.

Мы прошли мимо в десяти шагах.

Один из них, угрюмый, с тёмными сальными волосами, лет сорока, поднял голову, и от него на всю платформу потянуло силой, плотной и ровной, как гудение трансформатора за стеной. Он посмотрел прямо на наш вагон, потом чуть повёл головой, провожая его, будто услышал за этим глухим бортом что-то, чего слышать не мог.

Я запомнил лицо.

«Кипень» поплыла назад. На выходных стрелках вагон повело из стороны в сторону, а потом за окном пошли сады «Ярцево», ряд за рядом, и виноградники по склонам. Ночью они светятся, но ночь уже кончилась: солнце вставало, поднимаясь над деревьями, и цвет у листьев стал обыкновенным.

Вагон был устроен просто. Гостиная с диванами и столом, за ней кухонька, а дальше по коридору отдельные купе, и в каждом настоящая кровать и своя ванная комната.

— В двенадцать, — сказал Захар у своей двери. — Сань, слышишь? В двенадцать.

— Слышу, — отозвался Санька уже из своего купе.

Анна пожелала всем спокойного отдыха и пошла досыпать. Маша заглянула в свободное купе, оценила ванную и обернулась ко мне.

— Я мыться. Трое суток в пыли.

Дверь за ней закрылась, и через минуту за стенкой зашумела вода.

Я зашёл в соседнее купе, бросил плащ на кровать, потом выложил на столик три тетради, срезанные с колеса на Стрелецкой, и придвинул их к окну: завтра изучу. Затем достал из сумки жестяную банку из-под чая, вынул из куртки фотокарточку и положил её сверху на конверты.

Отец стоял на крыльце, держал руку у матери на плече и щурился на солнце. Мне на этой карточке шестнадцать, рукав разодран о камни бакланьего уступа, а вид такой, будто весь мир уже у меня в кармане, и ещё найдётся место во втором.

Сейчас мне тридцать, скоро тридцать один. Отец боялся, что до тридцати я не дотяну.

Я пересчитал, сколько раз мне полагалось не дотянуть. Хельсинки, где меня вынесло хлопком портала на битый камень, и я двое суток не открывал глаз. «Орск», где источник ушёл в ноль посреди боя. Двор пестовского имения под огненным смерчем. Площадка между пирамидами. И вчерашняя Стрелецкая, где с крыши на меня смотрел ствол Гурова. Пять раз, и в трёх из них между мной и концом стояла Маша.

Вода в соседнем купе шумела.

Я посмотрел на отца: «Пап, ты ошибся».

Потом положил карточку между письмами, чтобы не помялась, и убрал банку в сумку.

Сгрёб все свои вещи и пошёл в соседнее купе. Щеколда щёлкнула у меня за спиной. Я бросил свой плащ поверх её плаща, лежавшего на стуле. Сумки под стол, тетради кинул к окну.

Подошёл к двери, из-под которой тянуло паром, и повернул ручку.

Глава 7

Густой пар пошёл мне навстречу, такой плотный, что лампу под потолком я нашёл не сразу: матовый колпак светился в нём мутным пятном. Вода била в решётку на полу. Маша стояла, подставив лицо струе. Она запрокинула голову, смывая шампунь, и не обернулась, хотя прекрасно слышала, как открылась дверь.

Я взял её за запястье.

При нашем первом рукопожатии её пульс пропал. Тогда Маша пряталась. Сейчас не прятала ничего. Пульс шёл частый, сбитый и разгонялся с каждым ударом.

Она повернулась.

У ключицы белел тонкий свежий шрам со Стрелецкой, затянутый ей самой в нитку. «Пустяки, о кромку», — сказала девушка тогда. Я провёл по нему большим пальцем. Маша перехватила мою руку и больше не отпускала.

Трое суток песка, гари и дороги уходили в решётку серой водой, с неё и с меня. Ладонь легла мне на затылок, туда, где со Стрелецкой всё ещё давило, и вмиг давить перестало. Какое-то время я ещё различал два пульса, её и свой. Потом они слились в один такт, и различать стало нечего.

А ещё через мгновение я перестал считать.

Притянул Машу к себе и поцеловал, зная, что не оттолкнёт и не закроется. Вспомнил вкус её губ и распробовал заново, отметив краем сознания, что неимоверно соскучился по теплу её тела. Сколько времени прошло с тех пор, как мы впервые…

Бархатная кожа Маши под моими пальцами была тёплой и мягкой. И мокрой, разумеется. Мы всё ещё стояли под струями воды в душе.

Она дрожала. И эта дрожь будила во мне голодное нетерпение. Когда мы начали задыхаться, я подтолкнул Машу к стене. Тут же прижал своим телом и толкнул бёдрами. Она охнула, коротко, и вцепилась мне в плечи.

Колёса под полом стучали своё, но мы их больше не слышали.

Всё было так, как и в первый раз. Но иначе. Как будто сама Маша стала для меня кем-то другим. Это уже не был просто голод тела.

За следующие два с лишним часа мы возвращались в эту ванную дважды. Утомлённые и уставшие, но все ещё не способные насытиться друг другом.

А после без сил рухнули на кровать. Возвращаться в реальность к проблемам не было желания. Хотелось побыть ещё немного в состоянии этого эгоистичного, доступного только нам двоим удовольствия.

В купе стало тихо, насколько вообще бывает тихо в идущем поезде: колёса под полом ровно брали стык за стыком, на столике позвякивала ложка в пустом стакане. Маша протянула руку, вынула ложку и положила рядом. Остались одни колёса. Сады «Ярцево» за окном не кончались: яблони, потом склон с виноградником на проволоке, потом опять яблони, и солнце, успевшее подняться над кронами, клало тени столбов поперёк междурядий, одну за другой.

Маша лежала на боку, лицом к окну, и мои пальцы опять прикоснулась к её запястью. Волосы ещё не высохли и холодили мне локоть. Пульс под пальцами шёл теперь медленно и ровно, как у спящей, хотя она не спала.

На стуле у двери горой лежало чёрное сукно: два плаща, один поверх другого, и с кровати не разобрать, где чей. Подол верхнего свесился до пола. Поправлять я не стал.

— Жаль, что мы не едем тут ночью. Я так хотела ещё раз увидеть, как этот мир светится, — сказала Маша, не отводя глаз от окна.

— Ещё увидим, и не раз.

Она кивнула в подушку и больше ничего не сказала. Мы лежали обнявшись, а спать оставалось меньше трёх часов. «Вот тебе и полсекунды на повороте», — подумал я и закрыл глаза.

* * *

Ровно в двенадцать Санька улёгся на длинный диван вдоль окна гостиной, сложив руки на груди. Анна подошла и молча переложила их вдоль тела. Солнце стояло высоко и в окно почти не заходило, лежало белым квадратом на столе. За ночь и утро парень отоспался, лицо у него стало почти обыкновенным, и только глаза бегали, как у человека, которого позвали к зубному и уже открыли дверь кабинета.

Я сел рядом и взял его голову в ладони. Кожа на висках прохладная, под правым пальцем мелко билась жилка. Маша опустилась на край дивана сбоку, взяла парня за руку и положила два пальца ему на запястье: пульс, дыхание, температура — всё это сейчас ляжет на неё. Анна встала у моего плеча. Источник она мне наполнила ещё до того, как Санька лёг, до краёв и за полминуты, и я до сих пор не привык, как быстро это у неё теперь выходит. Захар сел в кресло напротив.

— Помнишь, я говорил про тросик? — спросил я парня.

Санька кивнул у меня в ладонях.

— Вот тебе гараж. Память у тебя не пропала, она перепутана. Иномирец прожил в тебе два месяца, и там, где его край лежал на твоём, они срослись, как два провода, скрученные без изоленты и пролежавшие зиму в сырости: медь позеленела, и где кончается один, уже не разберёшь. Когда мы его вытаскивали, граница удержалась, её держала сама твоя голова. А на Стрелецкой по ней прошёлся инквизитор Соколов, быстро и с нажимом, и в нескольких местах шов разошёлся. Оттуда у тебя и боевая кафедра, и Кирш.

— Больно будет? — спросил Санька.