Мальчик из Ямы 6: Три прыжка (СИ), стр. 36
Работали мы её шесть суток, и рассказывать про них подробно я не буду, потому что это была работа, которую мы умеем, сделанная так, как мы умеем, и самое интересное в ней было не железо.
Колонна отработала первый совместный наряд, как машина, которую долго собирали и наконец включили: грузовые секции подавали ЗИП по заявкам час в час, жилой модуль принял сменные экипажи терминала, пока мы держали их контур, буксир таскал понтоны, и вся эта музыка шла без единого совещания, по одним нарядам. Местный персонал первые сутки ходил за нами и мешал благодарностью, потом Корд выдал их старшему пачку нарядов на подсобные работы, и благодарность приобрела организованные формы.
Мой участок на А1 был механика постов, и там случился эпизод, который бригада, подозреваю, будет рассказывать без меня. Восстановленный пост номер три мы с Циркулем приняли парой, штатно: прибор чист, ухо чисто. А на посту номер четыре, который по описи вообще не пострадал и в наряде не значился, мне на проходе не понравился редуктор поворота. Не звуком даже, походкой: он брал разгон на полтона позже соседей, как человек, который скрывает хромоту. Я доложил по форме, «вне наряда, прошу санкцию на вскрытие», терминал поворчал про сроки и санкцию дал. В редукторе доживала последние недели обойма подшипника, уже в раковинах, уже сыпавшая крошку в масло. Начальник терминала долго смотрел на эту крошку на моей ладони, потом спросил, сколько стоит такая диагностика по прейскуранту. Я честно ответил, что по прейскуранту она не значится, потому что прейскурант пишут для приборов, а это ухо, оно проходит по графе «личный инструмент». Начальник сказал, что впервые жалеет, что инструмент нельзя заказать со склада. Циркуль, стоявший рядом, заметил, что можно, но срок поставки лет тридцать и брак по дороге страшный.
Слава у колонны, как выяснилось, шла впереди колонны, и на второй день местные такелажники решили проверить её на Стропе. Принесли ему на экспертизу трос, «самый заслуженный на терминале», чёрный, в масле, в пыли, с биографией, которую рассказывали все трое наперебой: пережил две аварии, держал катер в шторм у шлюза, был у них вместо талисмана. Строп взял конец, понюхал, покачал на ладони, отогнул прядь ногтем.
— Новый. Масло вчерашнее. Пыль с вашей же подстанции.
Местные держались ровно три секунды, потом старший сел на бухту и захохотал так, что с него слетела каска, и двое других следом. Они его, оказывается, состаривали всю ночь, по очереди, и ставили на него у себя в бытовке. Жила, узнав, заявила, что если бы кто-нибудь поставил против Стропа, она бы купила на выигрыш весь этот терминал. Строп вернул трос хозяевам, свёрнутый по-своему, правильно.
— Хороший трос. Не мучайте.
Бригада моя работала свои смены, я свои плюс полторы по нитке, и когда терминал подписал акт, выяснилось, что мы уложились в штрафной срок с запасом в тридцать часов. Начальник терминала на радостях предложил Флюсу продать рецепт борща для столовой. Флюс ответил, что рецепты не продаются, а наследуются, и что у терминала для этого неподходящая группа крови. Начальник переспросил, какая группа у терминала. Флюс сказал: концентратная.
Сам терминал заслуживает пары слов, потому что он был первым моим поселением глухого края, и я смотрел на него с интересом переселенца. Люди здесь жили основательнее, чем на узлах: не «работаю тут», а «живу тут». И жили не одни люди: разгрузку катера снабжения делал грунд, один за бригаду, а мастерскую у второго шлюза держала крумийская семья, двенадцать рук на троих, и очередь к ним стояла всегда. В лавке при терминале продавался северный завоз, вещи без украшений и без сроков годности, и я купил себе куртку местного пошива, тяжёлую, честную, на два размера души больше моей прежней. Продавщица, узнав, что я с колонны, спросила, дойдём ли мы до дальней погрузки к сроку: у неё там свояк, ждёт запчасти с нашего борта. Я сказал, что дойдём, у нас посчитано. Она кивнула с уважением человека, который знает цену расписанию.
— Свояк у меня там, на кранах. Долговязый. Увидите в такой же куртке, скажите: Юта кланялась. Он поймёт.
— А вы здесь давно?
— Родилась здесь. — Она заворачивала куртку в серую бумагу, экономно, будто бумагу на край тоже везут северным завозом и раз в год. — Родители приехали по контракту оседлости. На двенадцать лет. Отец весь срок просидел на чемоданах.
— Это как?
— Как сказала. — Она перетянула свёрток бечёвкой и прижала узел пальцем. — Империя за оседлость платит вперёд, подъёмными, на дом и на зиму. Уедешь раньше срока, вернёшь всё, за каждый недожитый месяц, считая с того дня, как сошёл с катера. Отец подъёмные не тратил, держал на возврат. Месяцы мелом на стене отмечал. Чемоданы стояли собранные у двери, чтобы в последний день не искать, где что лежит.
Я вспомнил аванс, выданный мне в первый день до всякой работы, и Корда над ним: за то, что доехал. Здесь, выходило, платили за то, что не уедешь, и платили с возвратом.
— А в последний день?
— В последний день мать открыла лавку. Эту. — Она стукнула костяшкой по прилавку, как стучат в дверь к своим. — Отец вынес чемоданы на крыльцо, постоял, посмотрел на шлюз. Занёс обратно. Сказал, катер всё равно только по вторникам.
В заднюю дверь в это время боком вошёл грунд с катерной разгрузки, с ящиком на плече, в котором по звуку пересыпалась крупа. Дверь он прошёл впритирку, и пол под ним коротко пожаловался всеми досками сразу. Продавщица, не оборачиваясь, кивнула на кладовку:
— К чемоданам.
Грунд пронёс ящик в кладовку, и в проёме я их увидел: дорожные чемоданы старого образца, с обитыми углами, два открытых и один закрытый. В одном лежала крупа, в другом лук. Грунд опустил ящик на закрытый, и тот выдержал, как держат вещи, сделанные для дальней дороги и так в неё и не съездившие.
Я засмеялся первым, она следом, коротко, в ладонь, смехом человека, который рассказывал это чаще, чем собирался, и каждый раз доходил до чемоданов с удовольствием. Грунд не засмеялся, грунды вообще смеются редко, но задержался в проёме лишнюю секунду, загородив собой весь свет кладовки, и это у него вышло вежливо.
— А отец теперь картошку чистит, сидя на крайнем. — Она отдала мне свёрток. — Говорит, высота правильная.
За застёжкой к новой куртке я пошёл к крумам, в ту мастерскую у второго шлюза. Застёжка на куртке стояла северная, честная, и не сходилась с петлёй, потому что петля была пришита для рук, которые застёгивают, не глядя, а мои пока глядели. Я встал в очередь. Передо мной стоял грунд с катерной разгрузки, тот самый, который задержался в проёме лавки на лишнюю секунду, и под мышкой у него был ящик, в котором что-то пересыпалось.
Очередь шла быстро, потому что круми работают всеми руками сразу. Старший сидел в глубине и не делал ничего, кроме того, что смотрел. Средний принимал вещь и называл цену, не вслух: цифрами на листе, молча, ходами, и клиент отвечал на том же листе. Младший, ростом мне до груди, чинил. Четыре руки у него были заняты всё время, и верхние делали одно, а нижние другое, и смотреть на это было как смотреть на двух человек, которые не мешают друг другу, потому что один из них не существует.
Грунд передо мной торга не вёл. Поставил ящик, показал пальцем, что в нём, получил цифру, положил на лист столько, сколько там стояло, и забрал ящик. Весь разговор без единого слова. Круми, по-моему, это ценили: цена сошлась с первого хода, и старший в глубине кивнул, что для него, судя по всему, было бурной эмоцией.
Я подал куртку. Младший взял её нижними руками, посмотрел на застёжку, и верхние руки в это время уже писали на листе цифру. Цифра была большая. Я написал под ней свою, вдвое меньше, как на целинском рынке. Верхние руки стёрли мою и написали новую, на четверть меньше своей первой. Нижние руки в это время сняли застёжку. Я написал свою, чуть больше прежней. Верхние стёрли, написали. Нижние поставили новую застёжку, северную, под северную петлю, и прижали. Я написал. Верхние стёрли.
