Мальчик из Ямы 6: Три прыжка (СИ), стр. 10

Я подумал. Вслух, потому что перед этим человеком думать молча было бы враньём.

— Расслоение на срезе шло клином от фланца. По звуку глубина была полсекции с запасом в ладонь. Если бы наработка узла была за двенадцать тысяч, я бы сказал менять целиком: на таком возрасте клин не верит запасам. До восьми тысяч меняю полсекции. Между восемью и двенадцатью слушал бы под нагрузкой и решал по кромке клина. Плюс-минус тысяча на моё ухо в плохой день.

Сарма молчала секунды три. Лицо у неё не изменилось, но в нём произошло то же, что тогда, вечером первого дня: приёмочная отметка. Узел осмотрен.

— Годится.

И всё. Вердикт целиком, без приложений. Я стоял и переживал его физически, как переживают перепад давления. За всю мою взрослую жизнь меня принимали на работу трижды, и каждый раз приём сопровождался словом «но». Годится, но переучим. Годится, но по бумагам ноль. Годится, но смотреть будем. Здесь «но» не прозвучало. Я даже подождал пару секунд, честно, дал ему шанс. Не прозвучало.

Дальше она приняла остальное, и я увидел, как это делается у мастеров: быстро там, где работа говорит сама, и медленно там, где надо спросить. У штабеля рассортированного лома она остановилась и посмотрела опись наследования, все три колонки, и задала Корду один вопрос про позицию, которую я спас из жёлтых в зелёные: почему к пересадке, если по описи спорная. Корд не успел ответить, потому что ответила бумага: там стояла моя дефектовка с прогнозом. Сарма прочитала, кивнула и сделала пометку у себя. Что за пометка, я не видел, но Корд потом сказал, что видел, и что мне лучше не знать, потому что зазнаюсь. По его меркам это была развёрнутая дружеская беседа. Она повернулась к Корду, сказала «закрывай петлю» и пошла к трапу, и уже с трапа, не оборачиваясь, добавила фразу, которую я потом носил в себе весь день, потому что не мог решить, комплимент это или инструкция:

— Допуск «плюс-минус тысяча» впиши в журнал. Чужому уху твой плохой день не виден.

Зачисление оформили к обеду, буднично, как здесь оформляли всё. Диспетчер конторы прислал на борт пакет: контракт с окладом сорок два за петлю, чистыми тридцать шесть, койка и паёк на нанимателе, страховой сбор удвоен, всё как в листе условий, слово в слово, и отдельной строкой шли подъёмные. Я приготовился увидеть их в графе удержаний, потому что так устроен мир: аванс выдают, чтобы было что вычитать. Графа удержаний была пуста.

Я спросил у Корда, не ошибка ли. Корд посмотрел на меня так, как смотрят на человека, задавшего вопрос из другой галактики.

— У нас аванс не вычитают. Он за то, что доехал.

Бригада отметила моё зачисление со сдержанностью, которая была красноречивее банкета. Жила, проходя, стукнула кулаком по моему плечу с точностью сварщицы: больно ровно настолько, чтобы считалось поздравлением. Строп выдал формулу смены, глядя при этом на такелаж: «Свой груз висит на своём стропе. Приблудный на чужом». Флюс за ужином молча положил мне добавку, не спросив, и вот это, как я понял по взглядам, и была здешняя грамота в рамке: добавка без запроса означала, что тебя внесли в норматив.

Расчётный лист за петлю пришёл следом, и вот с ним я провёл незапланированный час. Бланк был тот же, что я видел всю жизнь: та же сетка, те же графы. Содержание было инопланетное. Петлю я всю дорогу считал рейсом, а в шапке стояло, что у Сармы она мерится календарём: две недели, сколько бы объектов в них ни влезло, буква В с номером означает объект, с которого её начали, а упадёт в петлю аварийный наряд, и вся петля пойдёт по тарифу наряда. Начислено: оклад по петле. Удержано: страховой сбор. Итого: чистыми, ровно, без сносок. Я перечитал лист трижды. Искал подвох. Искал строку со звёздочкой, мелкий шрифт, «дорожную наценку», «форменное довольствие», штраф за темп, штраф за метод, штраф за то, что дышал в неурочное время. Подвоха не было.

Это и был подвох. К отсутствию капкана привыкаешь дольше, чем к капкану.

Голосом бухгалтера, у которого сегодня праздник, но он держится:

— Тридцать шесть чистыми проведено. Плюс десять подъёмных, не подлежащих удержанию. Итого на счету сорок девять двадцать. Роджер, у меня заготовлено семнадцать сценариев на случай обмана в расчётном листе. Впервые не пригодился ни один. Ощущаю неловкость: столько хорошей работы пропадает.

— Заархивируй. Пригодятся.

— Уже. Я не настолько поверила в новый мир.

После обеда меня позвал Циркуль, и позвал сам, что по его меркам было событием тектоническим.

Он появился в дверях мастерской, где я разбирал снятое с буксира, посмотрел на меня, потом на дверь диагностической рубки в конце коридора, и сказал:

— Иди сюда, ухо. Посмотрим, из чего ты сделан.

Диагностическая рубка была его царством, и царство было устроено, как он сам: тесно, точно и без единой лишней вещи. А посреди царства, на столе с бортиками, стоял дефектоскоп.

Настоящий. Не датчик-прищепка, не портативная коробочка, а полный стенд: тяжёлый, старый, с латунными углами, вытертыми до тёплого блеска, с экраном в половину столешницы. Такой, каким на «Пеликане» нам светила разве что картинка в каталоге: сорок кредитов за сектор чужими руками, лизинг на квартал, «линия не заказывала», и все мои разговоры о нём кончались одной и той же резолюцией. Я стоял перед ним, наверное, с тем же лицом, с каким в первый день стоял перед складом, потому что Циркуль хмыкнул и сказал:

— Он не кусается. Он хуже. Он проверяет.

Дальше было два часа, которые я запомню дословно.

Циркуль поставил на стол секцию трубы с донора, из красных, из тех, что в лом, и предложил порядок: я слушаю и говорю, что внутри, потом меряет прибор, потом сравниваем. На доске за его спиной он мелом написал два слова: «ухо» и «наука», и провёл между ними черту.

Первая секция: я сказал «трещина продольная, ближе к дальнему торцу, глубокая». Прибор нарисовал на экране трещину продольную, у дальнего торца, глубиной в две трети стенки. Я впервые в жизни увидел то, что всю жизнь слышал: на экране металл дышал, и трещина сидела в этом дыхании тёмной запятой, точно там, где я её слышал. Меня повело, как ведёт от встречи с человеком, которого знал только по переписке. Циркуль молча поставил мелом палочку под «ухом».

Вторая секция: я сказал «чистая». Прибор нашёл раковину в теле, глубокую, литьевую, старше самой трубы. Раковина молчала, потому что раковины молчат: они не трещат, они ждут. Палочка ушла под «науку», и Циркуль прокомментировал:

— Литьё ухо не берёт. Литьё берёт наука. И не выдумывай.

Третья: спорная, я сказал «расслоение начинается», прибор сказал «в допуске». Циркуль подумал и поставил палочку под «наукой», но рядом нарисовал вопросительный знак: «Через тысячу часов пересмотрим, чья палочка».

Четвёртая секция была подлая, и подлость её Циркуль организовал лично: подсунул кусок с двумя дефектами сразу, трещиной и раковиной, чтобы посмотреть, что я услышу поверх чего. Я услышал трещину и не услышал раковину, что было честно и предсказуемо, и палочки разошлись по одной на брата. Пятую секцию мы разобрали вничью и после спора поделили: я нашёл дефект, прибор уточнил глубину, и Циркуль, поворчав, провёл палочку прямо по черте, между «ухом» и «наукой», сопроводив словами «безобразие, но справедливое».

Отдельным номером шла Мири. Где-то на третьей секции она попросила разрешения писать сессию в журнал, раздел методик, и дальше комментировала вполголоса, только мне: «расхождение два процента, в пределах его допуска», «вот тут прибор увидел то, чего ты не можешь физически, частота ниже твоего порога», «а вот тут ты услышал то, чего нет на экране, и я хочу понять как». На последнем она застряла всерьёз: трещину в шестой секции я поймал по призвуку, которого не было в спектре прибора, и Мири трижды прогнала запись, прежде чем доложить с несвойственной ей осторожностью:

— Нашла. Ты слышишь не дефект. Ты слышишь, как металл вокруг дефекта работает иначе. Прибор смотрит в точку, ты слушаешь окрестность. Это не лучше и не хуже. Это перпендикулярно. Вношу в раздел методик под заголовком, который мне самой нравится: «Слушать окрестность».