Пулеметчик Федя 2 (СИ), стр. 40
Я лёг за ручки.
Ладонь левой руки на кожух. Легла сама, раскрытая. Пальцы правой — на гашетки. Тело, как всегда, вспомнило раньше головы.
— Рахим. Ленту.
— Ещё? — он улыбнулся одними глазами.
— Ещё, Рахим. Сколько надо будет.
На том берегу был обрыв.
Невысокий, метра четыре, но крутой и обледенелый. Немцы, разумеется, знали это раньше нас и знали, что пехота под обрывом будет топтаться, как у закрытых дверей. Пехота и топталась. Кто-то лез по выдолбленным штыками ступенькам, кто-то съезжал обратно, а сверху, с края обрыва, кидали гранаты на длинных ручках.
Сани на такой обрыв не поднимешь. Станок поднимешь, если есть верёвка и Гринюк.
Гринюк имелся.
Он отвязал от саней моток верёвки, вогнал в лёд у подножия обрыва лом, тот самый, зубцовский, захлестнул верёвку, полез наверх. Метров через два ему сверху попытались помешать, но Клюев с реки дал по краю обрыва короткую, и мешать перестали.
— Я вот этого никогда не пойму, — пожаловался мне Вожатый, когда мы с ним снизу толкали станок, а Гринюк сверху тянул. — Почему всегда в гору? Почему ни разу на войне не было, чтобы под горку?
— Было. Под Ржевом летом под горку шли.
— И как?
— Обратно в гору пришлось.
— Ну вот. — Он упёрся плечом в колесо. — Я ж говорю.
Станок вполз на край. Рахим влез следом, с коробкой на плече, лёг и тут же положил ладонь на кожух. Я влез за ним. Наверху была траншея — немецкая, неглубокая, с брошенными гильзами — и снег, и в снегу наши, в белом, и не наши, в сером. Серые лежали неподвижно. Белые шли дальше, к деревне. Деревни видно не было, но она там была, потому что оттуда стреляли.
— Довнар!
Ремез стоял в немецкой траншее, без шапки, с пистолетом в одной руке и с картой в другой. Над ним нависал незнакомый майор — высокий, в полушубке, с маузером в деревянной кобуре. Майор был красный и кричал. Не мне — Ремезу.
— Почему пулемёты сзади⁈ Почему у вас пулемёты ползут за пехотой, а не идут в цепи⁈ Вперёд! Вперёд пулемёты, в цепь, на прямую наводку!
— Пулемёты там, где им видно, товарищ майор. — Ремез даже голоса не повысил.
— Что значит видно⁈ Ничего никому не видно! Метель!
— Вот поэтому и там.
— Вы мне тут не умничайте, капитан! Приказываю — пулемёты в цепь!
Ремез посмотрел на майора. На меня. На станок, который мы только что вытащили из-под обрыва. Потом сунул пистолет в кобуру, достал из нагрудного кармана книжечку и что-то записал. Аккуратно, не торопясь, на ветру.
— Что вы пишете? — майор даже поперхнулся.
— Ваш приказ, товарищ майор. Дословно. Чтобы потом не было разночтений.
Майор открыл рот. Посмотрел на книжечку. Посмотрел на Ремеза. Потом махнул рукой и ушёл дальше по траншее — кричать на кого-то другого.
Ремез убрал книжечку.
— Довнар. Где тебе видно?
— Вон с того бугра, товарищ капитан. Там у них, судя по звуку, ещё два. И оба ученики.
— Действуй.
Изба, где засел штаб батальона, была лишена крыши, зато оснащена печкой, и печку уже топили. Из окна было видно вторую половину деревни — немецкую. Её до темноты брать никто не собирался. Батальон сидел в первой половине, в разбитых избах, в немецких блиндажах, в воронках, и считал себя.
Считал плохо.
Я не стал спрашивать, сколько. Мне не нужно было спрашивать: я видел лёд. Видел, как санитары до темноты ходили по нему с волокушами туда и обратно, и как обратно волокуши шли тяжелее. Я это знал заранее. Знание, как и всегда, не помогало.
В роте вышло двое. Фомичёв — пальцы, Соломин — осколок в ногу, уже на том берегу, когда пехота брала обрыв. Соломина вынес Шилов, и Соломин всю дорогу до санитаров ругался, что сам дойдёт, и всё-таки не дошёл бы.
— Ты б его видел, — рассказывал потом Шилов, вытирая руки снегом. — Кровь из ноги хлещет, а он: «Отпусти, я сам». А я ему: «Сам ты будешь потом. В санбате. Если доживёшь». Он и замолчал.
— Молодец, — похвалил я. — Но ещё учить и учить.
— Соломина?
— Тебя. Как раненым грубить.
Шилов посмотрел на меня, хмыкнул и пошёл к саням, проверять гуся. Гусь всю атаку просидел в обозе у Пилипчука и, по докладу Пилипчука, орал на каждый залп с таким возмущением, будто артиллерия била лично по нему.
Клюев сидел в немецком блиндаже на нарах, на которых ещё вчера спал кто-то в сером, и молча смотрел на свои руки. Перед ним лежала ушанка. Та самая, с бороздой.
— Товарищ старшина, — поднял он голову, когда я вошёл. — Он сегодня… Тот, учитель. Он был?
— Нет.
— Откуда знаете?
— Ученики все одинаково бьют. Учитель бы так не бил. Учитель бы не дал себя посчитать.
Клюев кивнул. Убрал ушанку в сидор.
— Значит, ещё будет.
— Будет.
Кухня вползла в деревню, когда совсем стемнело, — по льду, под немецкими ракетами. Как Степаныч её перетащил, я так и не узнал. Немецкие миномёты весь вечер искали переправу, но кухня прошла. Говорят, Степаныч всю дорогу шёл перед лошадью и разговаривал с ней матом, ласково, а лошадь слушалась.
Кашу он варил с утра. По утреннему списку.
Я подошёл к котлу одним из последних. Степаныч стоял с черпаком, раздавал и не приговаривал. Ни «каша героическая», ни «налетай, пехота». Просто клал и клал. Котёл был полон наполовину. На вторую половину не было едоков.
Он положил мне. Посмотрел на котёл. Положил ещё.
— Ешь, Федя.
— Я ж столько не съем.
— Съешь. Сегодня надо.
Я сел у кухни на ящик и стал есть. Каша была горячая, с тушёнкой, на редкость удачная. У Степаныча всегда получалось лучше всего в те дни, когда лучше бы не получалось.
Рядом сел Рахим со своим котелком. Потом Гринюк. Потом Вожатый, Калужский, Зельцер, Пыжов, Шилов. Ели молча и все с добавкой. Степаныч, раздав всем, подходил ещё и подкладывал, не спрашивая.
Я доел. Выскреб ложкой котелок дочиста.
Потом пошёл по деревне. По той половине, которая наша. Нашёл, где лёг наш расчёт Недбайло — в бывшей бане, у печки, которую уже топили. Недбайло сидел у печки прямо, как на собрании, и чистил замок.
— Наши все? — спросил он стенку.
— Двое в санбате. Фомичёв и Соломин. Остальные все.
— Ну, — Недбайло кивнул и продолжил чистить. — Это хорошо. Это сегодня очень хорошо.
Пятьдесят два минус два. Пятьдесят.
Я пересчитал по дороге обратно, по головам, по фамилиям. Пятьдесят и двое в санбате. Сошлось — с поправкой.
За рекой, на нашем бывшем берегу, кто-то жёг костёр — неосторожно, ярко, на виду. Немецкая мина легла рядом, и костёр погас.
Завтра пойдут танки. Послезавтра — кавалерия. А дальше — как в книжке.
Я сел на крыльцо разбитой избы, достал компас и долго смотрел, как стрелка ищет север. Нашла. Она всегда находила.
Глава 18
Танк стоял поперёк спуска к реке и ревел, как раненый лось.
Левая гусеница у него крутилась вхолостую, правая зарылась в снег по самые катки, и при каждой попытке выбраться тридцатьчетвёрка только глубже съезжала боком в овраг. Механик-водитель высовывался из люка и материл склон, реку, зиму и лично командира корпуса. За танком стояла колонна, и хвоста у колонны видно не было.
— Пробка, — оценил нахватавшийся от меня Пыжов.
— Затор, — поправил Вожатый тоном специалиста. — Пробка — это когда в бутылке.
Мы стояли на нашем берегу, на плацдарме, куда вчера с таким трудом вылезли, и смотрели, как через реку на этот плацдарм пытается заехать вся остальная армия. Получалось у армии так себе. Дорога к переправе была одна, узкая, разбитая гусеницами в кашу, а лёд у берега танки уже проломили, и сапёры кидали в полынью брёвна, как дрова в печку.
В моём времени это показали бы на карте красной полосой, и навигатор предложил бы объезд. Здесь объезда не было. Здесь был один спуск, и на нём стоял танк.
— Его бы тросом, — предложил Гринюк.
