Пулеметчик Федя 2 (СИ), стр. 39
— А вы откуда знаете?
— Ремез сказал, — соврал я.
Ремез, лежавший в трёх метрах, ничего такого не говорил и даже не знал, но поправлять меня не стал — не услышал.
— Полтора часа, — повторил Пыжов с уважением. — Это ж сколько снарядов!
— Много.
— А сколько попадёт?
Я посмотрел на белую стену за рекой.
— Сколько-нибудь.
Шилов перевернулся на спину и уставился в небо.
— Коробов бы сейчас поспорил. На полпачки. Сколько попадёт.
— И выиграл бы, — пробурчал Гринюк.
— Он всегда выигрывал, когда знал.
— А сейчас никто не знает, — рассудил Клюев.
Это была неправда. Один человек на этом берегу знал. Знал, что из полутора часов будет толк минут на десять, что немцы сидят в блиндажах на обратных скатах и пережидают, как дождь, и что пехоте сейчас идти по льду на пулемёты, которые никто не подавил. Знал и лежал, жевал снег.
Рядом Рахим расстегнул полушубок, сунул руку под кожух нашего второго станка — проверить, не прихватило ли — и застегнулся обратно.
— Булькает, — сообщил он мне.
Как успокоение — мол, хоть что-то в мире в порядке.
— Спасибо, Рахим.
Машка стояла в ивняке с санями и мотала головой от каждого залпа. Гринюк ночью перековал её на зимние подковы, с шипами. Где он среди ночи в лесу нашёл ухнали и кузнечный молоток, я спрашивать не стал. Шилов ходил вокруг с таким видом, будто это была его работа.
Артиллерия замолчала, как отрезало.
И сразу стало слышно, как шуршит снег. И как где-то справа, в соседнем батальоне, кто-то кашляет.
Потом засвистели. Вдоль берега, в обе стороны, свисток за свистком, и из ивняка, из воронок, из-за сугробов поднялась пехота в белых халатах. Халаты сливались с метелью, и цепь была похожа на сугробы, которые вдруг встали и пошли.
Пошли на лёд.
— Пулемёты — за пехотой! — Ремез уже был на ногах. — Довнар, не отставать!
— Есть!
Мы вылетели на лёд следом.
Река в этом месте была неширокая, метров семьдесят, но на льду эти семьдесят метров длились, как перегон без остановок. Под ногами было скользко, снег на льду лежал неровно: где по щиколотку, где голый лёд, отполированный ветром до блеска. Пехота бежала, падала, вставала. Сани с первым станком ехали за Машкой на удивление ровно. Шипы держали, Машка шла уверенно, только уши прижала.
Вожатый бежал рядом с санями и орал, как на конечной в час пик:
— Посторонись! Дорогу! Сани идут!
И ему уступали. Пехота на бегу шарахалась в стороны, как пассажиры от вагона.
На середине реки с того берега ударило.
Та-та. Пауза. Та-та. Пауза. Та-та.
По двое. С оттяжечкой.
Пехота легла. На льду не спрячешься, но легла, потому что в такую секунду тело всё решает за тебя. Пули прошли над цепью, кто-то вскрикнул, кто-то затих. Справа ударил второй пулемёт. Та же музыка. Та-та, та-та. Слева третий.
— Школа, — выдохнул рядом Клюев. Он лежал на льду у своих саней, белый, но глаза у него были злые и ясные. — Опять они.
— Они. Ложись за сани.
— Я и так лежу.
— Лежи лучше.
Немцы били по льду, по цепи, по всему, что шевелилось, и бить им было легко. Мы их не видели, мешала метель. Они нас тоже не видели, но им и не надо было. Река не прячется, свои секторы на ней они давно пристреляли. Ориентиров не нужно, лупи по реке, по ней всё равно идут.
Я лежал и слушал.
Та-та, та-та. Пауза. Тишина. Секунды через четыре тот же звук, только метров на двадцать левее. Смена позиции. Ещё две пары, ещё тишина, и снова левее.
Под Ушаковом он бил так же. И в феврале у Трубы так же. Только тогда он после каждой пары уходил по-разному: то влево, то вправо, то оставался, если чуял, что можно. Учитель держал ритм, но играл с ним. А эти ученики держали ритм — и всё. Две пары, сдвиг влево, две пары, сдвиг влево. Как по нотам. Как Клюев когда-то клал ладонь на кожух ровно каждый час, по часам, даже когда кожух можно было не трогать.
— Клюев.
— Я!
— Тот, что посередине. Слышишь?
Клюев прислушался.
— Слышу. По двое.
— Слушай дальше. Сейчас две пары. Потом он заткнётся и пойдёт влево. На четыре счёта. Влево метров двадцать, и опять две пары.
— Откуда вы…
— Слушай, не спорь.
Та-та. Та-та. Тишина.
— Раз, — начал считать я вслух. — Два. Три…
Та-та — левее метров на двадцать.
Клюев медленно повернул ко мне голову, и в метели было видно, какие у него круглые глаза.
— Он что, всегда так?
— Он так научен. Его учили, что после двух пар надо уходить. А куда уходить — он сам не решает, за него уже решили. Ученик, Клюев. Ученики от учителя одним отличаются: учитель думает, а ученик повторяет.
— Ну и?
— Ну и наводи туда, где он будет через две пары. Не туда, где он сейчас. Туда, куда он придёт.
Клюев думал секунды три. Потом перевалился за сани, к ручкам. Соломин, лежавший рядом, уже держал ленту.
— Двадцать метров левее последней вспышки, — пробормотал Клюев себе под нос. — Две пары. Потом…
Та-та. Та-та. Тишина.
— Раз, — шептал Клюев. — Два. Три.
На «три» он дал. Короткую, в пустую белую муть, туда, где никого не было.
На «четыре» в ту же точку пришёл немец со своим пулемётом.
Короткую он не дал. Вообще ничего не дал. В метели что-то мелькнуло — то ли вспышка, то ли снег с бруствера — и на том месте стало тихо.
Клюев лежал за ручками и не двигался.
— Попал? — сипло спросил он у Соломина.
— Не знаю, — честно признался Соломин. — Не видно ни шиша.
— Попал, — заверил я. — Он больше не стреляет, значит, попал. Или передумал. Ученики передумывают редко.
Клюев медленно выдохнул. Посмотрел на свои руки на ручках. Потом на меня.
— Товарищ старшина. А если бы он сегодня решил пойти вправо?
— Тогда бы ты промахнулся, и мы бы сейчас лежали и слушали дальше. Он не решил. Его так не учили.
Средний замолчал, и над цепью образовалась дыра. Не большая, метров сорок, но пехота её почувствовала раньше командиров. Сначала встал один, у самой полыньи от снаряда, потом трое, потом вся цепь, и пошла, и побежала, оскальзываясь, к тому берегу.
Крайние пулемёты, правый и левый, развернулись на дыру. Та-та, та-та. Ученики тоже чуяли, что дыра — это плохо.
— Фомичёв! Правый!
Фомичёв уже работал. Он лежал за своими санями в двадцати метрах от меня, бил коротко, аккуратно, чик-чик, как всегда. Рахим вёл ленту. Мне было не до того, чтобы считать за правым, у меня был ещё левый, а у левого был свой ритм — тот же, ученический, и я лёг на лёд и начал считать вслух для Клюева:
— Левый. Две пары… Пошёл… Раз, два…
Клюев развернул ствол.
А справа, у Фомичёва, что-то звякнуло. Звук был металлический, неприятный, и сразу после него Фомичёв ойкнул. Негромко, как ойкают, когда роняют ложку.
Я обернулся.
Фомичёв сидел на льду рядом с санями и смотрел на свою правую руку. Рука была в крови. Рахим уже лез к нему с бинтом.
— Ничего, — Фомичёв поморщился. — Ничего, товарищ старшина. По пальцам. Об щит отрикошетило.
— Покажи.
— Да ничего там… — Он показал. Указательный и средний были разбиты, из перчатки торчало что-то нехорошее.
— Виски не задело, — сообщил Фомичёв, глядя на руку с профессиональным интересом. — Это главное.
— Шилов!
Шилов был тут как тут. Сегодня он ничего не искал, не прикидывал, не высматривал, где что лежит. С первой минуты на льду он таскал раненых: волок за ворот к саням, к берегу, к санитарам. Он не говорил об этом, его никто не просил. Просто так получилось, что из всех нас именно Шилов быстрее всех находил, кому сейчас хуже.
— Фомичёва — к санитарам.
— Есть. — Шилов подхватил Фомичёва под здоровую руку. — Пошли, парикмахер. Тебе там шапку поправят.
— У меня шапка в порядке.
— Ну, причёску тогда. Пошли, пошли.
Фомичёва увели, а пулемёт остался. Рахим сидел у станка с лентой в руках и смотрел на меня.
