Попаданец. Политбюро (СИ), стр. 31

Брандт — молодой, сорок с небольшим, в норвежском костюме и с немецким акцентом, который он не пытался скрыть. Человек, который год назад был никем, а сегодня сидит за одним столом с главой Советского Союза. Он это понимал. И не показывал.

Хойзингер вошёл, чуть прихрамывая, и первым делом оглядел комнату — не мебель, а наличие дополнительных выходов. Генерал. Из тех, что читают план местности прежде, чем сесть за стол. Я знал про него всё: оперативный отдел Генштаба, «Барбаросса», бумаги, подписи, цифры. Знал и другое — что в сорок четвёртом он был рядом с теми, кто хотел убить Гитлера, и что он единственный из всех тогда выжил так легко, что потом об этом будут говорить разное. Мне это было безразлично. Мне нужен был его ум, а не его совесть.

Гелен сел в углу и молчал, как молчат люди, привыкшие слушать чужие разговоры. Я знал, что он уже готовится вынести из Германии архивы и что где-то за океаном его ждут. Я знал, что он согласится, потому что не согласиться — значит исчезнуть. Такие люди всегда выбирают жизнь.

Ойкен — сухой, точный, из тех экономистов, что говорят терминами и обижаются, когда их не понимают.

Пик и Ульбрихт прибыли со мной из Москвы, оба в серых костюмах, оба с лицами людей, привыкших к подполью и не привыкших к хорошим стульям. Зефков и Бестляйн держались рядом, как держатся люди, вместе сидевшие в одной камере.

Половина ненавидела друг друга ещё до того, как сесть.

Это меня устраивало. Люди, которые друг друга любят, сговариваются против тебя. Люди, которые друг друга ненавидят, идут к тебе за арбитражем.

Я начал без предисловий.

— Господа. Я не буду говорить вам, что мы друзья. Мы не друзья. Большое количество моих граждан погибли из-за государства, которому вы служили или от которого бежали — это неважно, государство было одно.

Тишина. Хойзингер выпрямился. Аденауэр не изменился в лице.

— Но я прилетел не для того, чтобы ставить это кому то в вину. Я прилетел сказать другое: прошлой Германии больше нет. Не потому, что её уничтожили советские войска. Потому, что её уничтожило то, что в ней поселилось. Вопрос сейчас один: будете ли вы её строить заново — или будете тридцать лет спорить друг с другом, доказывая с пеной у рта, кто виноват.

Аденауэр заговорил первым. Голос был ровный, как у человека, который репетировал эту фразу всю ночь:

— Господин Сергеев. Позвольте мне быть точным. Вы предлагаете нам строить государство под вашим контролем. Я был обер-бургомистром Кёльна и председателем прусского Государственного совета. Я знаю, что такое управлять городом, когда каждое твоё решение может быть отменено сверху. Я на это больше не пойду.

— Я не предлагаю вам контроль, — сказал я. — Я предлагаю вам работу. Контроль — это когда за вами стоит человек с пистолетом. Работа — это когда у вас есть задание, срок и полномочия. Разницу ощутите сами, через год.

— И в чём будет состоять задание?

— В том, чтобы немцы снова стали немцами. Не великой нацией — просто нормальной страной, где поезда приходят по расписанию, где рабочий получает за свой труд, где мальчик в школе не учит, что он лучше других по праву рождения. — Я помолчал. — Всё остальное — моя забота.

Эрхард поднял голову:

— А экономика? У нас нет денег. У нас нет станков. У нас нет даже нормальной статистики.

— У вас есть люди. — Я повернулся к нему. — Станки я дам. Деньги в кредит под наши условия, которые будут выгодны и вам. Я дам вам уголь, металл, лес и заказы. Вы построите производство и заплатите товаром. Это называется торговля, господин Эрхард, и я слышал, что вы в ней разбираетесь. Ну и конечно же Германия должна выплатить Советскому Союзу репарации.

Эрхард снял очки и протёр их платком. Это было единственное движение, которым он выдал волнение.

Хойзингер заговорил тихо:

— Господин Сергеев. Мне нечего скрывать и не на что надеяться. Но я задам один вопрос. Если мы начнём строить это государство — что будет с теми, кто находится сейчас в ваших лагерях?

— Они останутся в лагерях. — Я не отвёл взгляда. — Тот, кто был членом преступной военизированной организации СС и кто виновен в преступлениях против человечества, будет сидеть в Сибири до конца срока и работать на дорогах. Это не обсуждается. — Пауза. — Но тем, кто просто носил форму и выполнял приказы, которые сам не писал, — им будет работа. Я не собираюсь делать из Германии пустыню. Пустыня ничего не производит.

Гелен из угла сказал:

— А вы не боитесь, что через двадцать лет эта страна развернётся против вас?

Я посмотрел на него. Долго.

— Нет. Не боюсь. Я уверен, что Германии и Советскому Союзу делить нечего. Издавна наши народы искусственно стравливали то англичане, то французы. В плюсе всегда были лимонники и лягушатники. Мы сможем стать полезными друг другу.

Пик, до этого молчавший, сказал осторожно:

— Товарищ Сергеев. Мы — коммунисты. Нас здесь большинство не любит.

— Я знаю. — Я кивнул. — Поэтому вы будете не в первых рядах в правительстве, а рядом. Партия, газета, профсоюзы, работа с молодёжью. Вы получите возможность говорить. Не приказывать — говорить. И запомните: если вы начнёте пугать людей, я вас сдам им сам, и сделаю это быстрее, чем они попросят. А вот когда вы сможете убедить немцев как раньше голосовать за вас, флаг вам в руки. У всех будут равные шансы на выборы. Причем выборы будут честными, такими же как они станут и у нас.

Ульбрихт сжал губы. Он понял.

Я встал.

— Слушайте меня внимательно, потому что второй раз я это не повторю. Я не собираюсь делать из вас советскую республику. Я не собираюсь делать из вас колонию. Я хочу построить здесь государство, которое будет работать — и которое через двадцать лет немцы не захотят сломать, потому что им будет что терять.

— Поэтому: ваше правительство — ваше. Ваши законы — ваши, если они не противоречат тому, о чём мы договоримся сегодня. Ваша полиция — ваша. Два наших условия: внешняя политика согласуется с нами, и никаких реваншистских игр — ни в газетах, ни в школах, ни в казармах.

— И третье, самое важное. — Я обвёл их глазами. — Эта страна будет называться Германской демократической республикой. Я лично выбрал это слово — «демократической». Не социалистической, не рабочей, не народной. Демократической. И я буду требовать, чтобы это слово хоть что-то значило. Не для красивой вывески — для того, чтобы люди, которые через пятьдесят лет придут в этот зал, не смогли сказать, что их обманули.

Я сел.

— Кто готов работать — останется. Кто не готов — уйдёт сейчас, и охрана довезёт до дома. Обиды не будет.

Никто не встал.

Разошлись поздно. В коридоре Аденауэр задержался, будто искал слова, и наконец сказал:

— Господин Сергеев, я не буду говорить вам спасибо. Но я скажу вот что. Я двадцать лет считал, что Россия поступает с нами так, как ей позволяет сила. Сегодня я впервые видел, как Россия поступает с нами так, как ей позволяет расчёт. — Он поднял на меня глаза. — Это очень непривычно и очень неприятно.

— И?

— И это лучше, чем всё, что было раньше. — Он поклонился, сухо, коротко. — До завтра.

Брандт уходил последним. У двери он обернулся:

— Господин Сергеев. Вы сказали «демократической». Вы понимаете, что однажды здесь будет правительство, которое вам не понравится?

— Понимаю.

— И что вы сделаете?

Я посмотрел на него — на человека, который ещё не знал, кем станет.

— Приеду и поговорю с ним так же, как сейчас с вами. — Я открыл дверь. — Идите, господин Брандт. Работы будет много.

Глава 16

Вилли Лемана и Рихарда Зорге советские товарищи перебросили с оккупированной Советским Союзом Германии на территорию Франции, которую они пересекли на север. Преодолев Ла-Манш на рыбацком судне, они сдались англичанам, которые, узнав, что перед ними начальники отделов Гестапо и политической разведки, тут же передали их своей разведке. «Перебежчики» изъявили желание стать гражданами Великобритании и продолжить работать против русских.