Сибирский эшелон (СИ), стр. 9
Теперь же город производил гнетущее, тоскливое впечатление. Витрины многих магазинов зияли пустыми, разбитыми проёмами — то ли от недавних боёв, то ли от банального мародёрства в дни всеобщей неразберихи. Вывески бывших присутственных мест — «Управление путей сообщения», «Омское отделение Государственного банка», «Канцелярия Верховного правителя» — местами были грубо замазаны извёсткой, местами так и остались висеть, облупленные, полустёртые, будто немые свидетели уже минувшей, чужой теперь эпохи. На карнизах некоторых зданий Иван Павлович успел заметить остатки некогда горделивых двуглавых орлов — теперь обшарпанных, с отбитыми крыльями, а то и вовсе с наспех сколотыми головами, оставившими после себя лишь уродливые, зияющие проплешины в лепнине.
Редкие прохожие, кутавшиеся в потрёпанные пальто и шинели, спешили по своим делам, избегая смотреть друг другу в глаза, — обычная, узнаваемая уже примета времени, когда излишняя приметливость могла обернуться самыми неожиданными последствиями.
— Вот и приехали, — глухо произнёс Сорокин, тоже разглядывавший город через грязное вагонное стекло. — Бывшая столица Российского государства, изволите видеть. То, что от неё осталось.
Иван Павлович промолчал, погружённый в собственные, тяжёлые мысли. Дорога от той безымянной станции, где нашли мёртвого Гришу, тянулась ещё несколько дней, и всё это время неразрешённая тайна убийства не давала доктору покоя ни на минуту.
Он снова и снова прокручивал в голове все детали — синюшное, застывшее лицо солдата, характерные следы удушья, и алиби Верейского. Кто-то из группы — или кто-то посторонний, случайно оказавшийся рядом, — хладнокровно оборвал человеческую жизнь, и убийца этот, возможно, до сих пор находился где-то совсем рядом, быть может, в соседнем купе, делил с ними хлеб и разговоры, будто ничего не произошло.
От этой мысли по спине пробегал неприятный, липкий холодок. Иван Павлович ловил себя на том, что теперь то и дело украдкой присматривается к каждому из спутников — к сдержанному, немногословному Званцеву, погружённому в свои карты и расчёты; к простодушному, всегда улыбчивому Кулакову; даже к самому Верейскому, чьё алиби, казалось бы, было безупречным, но что-то в глубине души доктора продолжало нашёптывать сомнения.
«А что, если алиби это — лишь искусная инсценировка? — думал он порой, разглядывая мерно покачивающиеся на полке чужие вещи, дорожные мешки и саквояжи попутчиков. — Что, если человек этот настолько хитёр и расчётлив, что сумел выстроить безупречное прикрытие, пока чужими руками — руками сообщника — избавлялся от опасного свидетеля?»
Впрочем, стоило доктору начать додумывать эту мысль до конца, как тут же вставал закономерный вопрос: кто же тогда этот таинственный сообщник? И существует ли он вообще, или Иван Павлович, измученный тревогой и бессонными ночами, попросту начинает видеть заговоры там, где их нет?
Поезд меж тем, дёрнувшись в последний раз, окончательно замер у обшарпанного, но всё ещё узнаваемого здания омского вокзала. За окном засуетились носильщики, замелькали фигуры встречающих, послышались отрывистые команды станционных служащих.
— Приготовьтесь, Иван Павлович, — Сорокин, наконец отвернувшись от окна, окинул доктора быстрым, испытующим взглядом, будто прочитав часть его тревожных мыслей. — Здесь, в Омске, нам предстоит первая серьёзная проверка — и не только архивных документов, но и, чует моё сердце, нашего собственного единства. Так что держите ухо востро, и оружие тоже, на всякий случай, под рукой имейте.
И словно в подтверждение его слов где-то вдали прогрохотали выстрелы.
Глава 5
Выстрелы прогремели ещё несколько раз — сухие, отрывистые щелчки, доносившиеся откуда-то со стороны привокзальных кварталов, — и тут же оборвались так же внезапно, как и начались.
Сорокин замер, вскинув голову, весь обратившись в слух, — рука его машинально скользнула к карману, где, как знал уже Иван Павлович, покоился револьвер.
— Кулаков! — коротко бросил он через плечо. — Что там?
Лёшка, высунувшись в приоткрытую дверь тамбура, вглядывался в сторону, откуда донеслись выстрелы, — но улица, насколько мог видеть Иван Павлович, оставалась спокойной, разве что несколько прохожих ускорили шаг, торопясь скрыться в ближайших подворотнях.
— Не видать ничего, Артём Игнатьевич, — отозвался радист, — да и не близко это было, по звуку — кварталов пять, а то и шесть отсюда.
Сорокин ещё несколько секунд стоял неподвижно, прислушиваясь, потом коротко, невесело усмехнулся, пряча руку обратно.
— Обычное дело, — произнёс он, впрочем, без особой убеждённости в голосе. — Город неспокойный, банды по окраинам пошаливают, да и свои, случается, по пьяному делу в воздух палят. Мало ли отчего.
— А если не мало ли? — тихо спросил Иван Павлович, вспомнив вдруг слова Сорокина, сказанные минуту назад, — про первую серьёзную проверку, про единство экспедиции.
Чекист смерил доктора долгим, испытующим взглядом, потом пожал плечами — жестом человека, привыкшего не выказывать тревогу раньше времени, даже если она и гложет его изнутри.
— Не люблю гадать попусту, Иван Павлович. Пока же дело у нас есть, и заниматься нужно именно им, а не шарахаться от каждого выстрела, будто барышни институтские. Мало ли что в Сибири стреляет — тут это, почитай, вместо птичьего пения.
Он обвёл взглядом свою немногочисленную группу — насторожённого, побледневшего Кулакова, невозмутимого, как всегда, Верейского, успевшего уже разглядывать привокзальную площадь с профессиональным, оценивающим спокойствием бывшего офицера, Званцева, крепче прежнего прижимавшего к себе потёртый портфель с картами, — и коротко скомандовал:
— Собрались, не отстаём. До архива путей сообщения тут рукой подать, минут двадцать пешком. Ежели кто по дороге палить вздумает — не в нашу сторону, стало быть, не наша забота.
Слова эти прозвучали нарочито буднично, почти легкомысленно, — но Иван Павлович, украдкой наблюдавший за Сорокиным, заметил, как тот ещё раз, будто невзначай, коснулся рукой кармана с револьвером, прежде чем первым сойти с перрона на растрескавшийся, обледенелый булыжник омской привокзальной площади.
Шли молча, торопливым, настороженным шагом, то и дело поглядывая на пустынные, продрогшие улицы бывшей колчаковской столицы. Выстрелы больше не повторялись, но лёгкая, неприятная тревога, поселившаяся было в груди Ивана Павловича ещё на перроне, так и не рассеялась до конца — напротив, будто въелась куда-то глубоко внутрь, притаившись там до времени, вместе со всеми прочими нерешёнными вопросами этой поездки.
Здание бывшего Омского отделения Государственного банка, а ныне архив располагалось в центре города. Массивные, потемневшие от времени и копоти колонны у парадного входа помнившие ещё дореволюционное золочение, теперь же представляли собой печальное зрелище: облупившаяся краска лохмотьями свисала с карнизов, а на месте некогда горделивой вывески темнело неровное известковое пятно, из-под которого угадывались смытые не до конца буквы старого названия.
— Приехали, — коротко бросил Сорокин, поднимаясь по щербатым ступеням. — Архив путей сообщения и часть банковских бумаг сюда свезли после того, как красные город взяли. Не хватало помещений — вот и запихнули всё в одно место, кучей. Бардак, я вам доложу, редкостный.
Внутри пахло мышами и той особой, застоявшейся сыростью, что заводится в помещениях, где давно не топят как следует. Длинные ряды стеллажей терялись в полумраке, тянулись вглубь здания сплошными коридорами из картонных папок, перевязанных бечёвкой связок, деревянных ящиков с карточками.
Навстречу вошедшим, шаркая стоптанными валенками не по сезону, вышел сухонький старичок в потёртом форменном сюртуке ещё явно царских времён, кое-где залатанном и перешитом, но всё ещё хранящем следы прежней аккуратности. На носу его подрагивало пенсне на потёртом шнурке, а во взгляде — том особом, настороженном взгляде человека, разучившегося доверять любому визитёру в форме, — читались сразу и испуг, и привычная, въевшаяся за годы услужливость.
