Сибирский эшелон (СИ), стр. 8
— Может, простое совпадение, Артём Игнатьевич, — попытался возразить Иван Павлович, хотя и сам не слишком верил собственным словам. — Время нынче такое, смутное — мало ли отчего человек умереть может.
Сорокин коротко, невесело усмехнулся, покосившись на доктора.
— Совпадение, говорите? Может, и совпадение. А может, и нет. Вот в чём беда-то главная, доктор, — не в самой смерти этой несчастной, прости Господи парня, а в том, что я теперь ни одному человеку из нашей группы до конца довериться не могу. Ни Верейскому этому вашему хвалёному, хоть алиби у него и железное. Ни Званцеву тихому, что нос из своих карт да расчётов не кажет — почём я знаю, что у него на уме на самом деле творится. Ни даже Кулакову этому простодушному, хоть и кажется он мне парнем безобидным, ясным, будто на ладони весь. Вам… верю. Вижу, что вы человек надежный.
— Благодарю за доверие, — улыбнулся Иван Павлович.
— А без веры друг в друга, доктор, — какая уж тут экспедиция получится? Мы ведь не просто золото ищем. Мы вместе в самую глушь сибирскую забираемся, где кругом опасность на каждом шагу — и банды недобитые, и морозы лютые, и бог знает что ещё. В таком деле друг другу спину прикрывать надобно, не оглядываясь поминутно — а ну как товарищ твой нож в неё всадит, покуда ты по сторонам глазеешь.
Он повернулся наконец к доктору, и лицо его показалось Ивану Павловичу особенно измождённым, постаревшим.
— Вот и выходит, что задача моя теперь не только золото найти, а ещё и разобраться — кому из нашей же группы вообще доверять-то можно. А это, доложу я вам, дело подчас потруднее самого золота окажется.
Поиски постороннего свидетеля или случайного злоумышленника ни к чему не привели — станционные жители, немногочисленные торговки да путевые обходчики, ничего подозрительного ночью не заметили, а редкие пассажиры, подсаживавшиеся на этой станции, давно разъехались кто куда.
Паровоз, меж тем, чинили гораздо дольше обещанного — вместо заявленных двух-четырёх часов простой растянулся на весь долгий, томительный день. Станционный механик, чумазый и обозлённый на весь белый свет, то и дело выныривал из-под своего железного пациента с очередными неутешительными новостями — то деталь нужная не подходит, то заклёпку не той системы прислали, то ещё какая-то напасть.
Сорокин, слоняясь по перрону мрачнее тучи, то и дело поглядывал на карманные часы, щёлкая крышкой с плохо скрываемым раздражением.
— Этак мы до Омска и к зиме не доберёмся, — процедил он сквозь зубы, в очередной раз убедившись, что ремонт продвигается едва ли на шаг. — Каждый час простоя — это ведь не просто неудобство, Иван Павлович. Это фора, которую мы даём тем, кто, может статься, уже что-то про нашу экспедицию пронюхал. Чем дольше телимся здесь, тем больше времени у них, чтобы подготовиться, замести следы, а то и вовсе опередить нас.
Он раздражённо сплюнул, засовывая часы обратно в карман.
— И ведь не прикрикнешь толком на этого чумазого — не саботажник же он, чинит, как умеет, из последних сил старается. Просто время нынче такое — всё через пень колоду, ничего вовремя не делается.
Дело, впрочем, к вечеру всё же сдвинулось с мёртвой точки — уставший, перепачканный машинным маслом с ног до головы механик наконец объявил, что паровоз худо-бедно на ходу, хотя и советовал не гнать особо, поберечь чиненую деталь хотя бы до следующей крупной станции.
Когда огромное, багровое солнце уже клонилось к самому горизонту, окрашивая унылые пристанционные постройки в тревожные, кровавые тона, паровоз наконец испустил долгожданный, хриплый гудок, лязгнули сцепки, и состав, вздрогнув всем своим утомлённым, натруженным корпусом, медленно, со скрипом тронулся дальше — на восток, туда, где за многими сотнями вёрст ждал их промёрзший, притихший после недавних потрясений город Омск.
Иван Павлович, промучившись очередной бессонной ночью тяжёлыми, тревожными мыслями, поднялся со своей полки, стараясь не разбудить спящих товарищей, и вышел в полутёмный, притихший проход вагона.
В самом конце его, у маленького откидного столика, он увидел тусклый, дрожащий огонёк свечи — и рядом с ним, склонившись над разложенными картами, сидел Пётр Аркадьевич Званцев. Инженер, казалось, не замечал ничего вокруг, всецело поглощённый своей работой — тонким, остро отточенным карандашом он делал пометки на потрёпанной, испещрённой линиями карте, время от времени сверяясь с какими-то записями в блокноте.
— Не спится, Пётр Аркадьевич? — тихо спросил доктор, присаживаясь напротив.
Званцев поднял голову. В скудном свете свечи Иван Павлович впервые как следует разглядел его лицо, усталое, изборождённое морщинами куда более глубокими, чем можно было ожидать от человека его лет, с покрасневшими от бессонницы глазами за круглыми стёклами очков.
— Работы много, доктор, — коротко ответил инженер, но, вопреки обыкновению, не спешил возвращаться к своим расчётам, будто и сам был не прочь ненадолго отвлечься. — Днём в поезде такая тряска, что толком линию не проведёшь, приходится по ночам наверстывать, пока тихо.
— Что именно высчитываете?
— Да вот, — Званцев кивнул на карту, — пытаюсь прикинуть, где именно могла отходить та самая боковая ветка на Причулымье, о которой Верейский толковал. Старые карты у меня имеются, ещё довоенные, путейские, но, боюсь, многое с тех пор изменилось — то забросили какую линию, то, наоборот, новую проложили наспех, для военных нужд.
Он вздохнул, снимая очки и устало потирая переносицу.
— Кропотливая работа, доктор. Требует терпения. А терпения этого у меня, признаться, теперь в достатке — девать больше некуда.
В его голосе прозвучала такая неожиданная, глухая горечь, что Иван Павлович невольно насторожился.
— Что вы имеете в виду?
Званцев долго молчал, глядя на пляшущий огонёк свечи, потом заговорил — тихо, ровно, будто рассказывал давно уже пережитую, выстраданную историю, лишённую прежней остроты боли, но не переставшую от этого быть менее горькой.
— Семья у меня была, Иван Павлович. Жена, дочка. В Петрограде жили, до самой революции. А потом… — он снова замолчал, машинально поправляя и без того ровно разложенные на столе карандаши. — Потом голод начался, тиф этот проклятый… Дочка первой слегла, за ней и жена. Я тогда как раз в командировке был, по служебным делам, на Урал отправили, пути обследовать. Пока добрался обратно — хоронить уже нечего было. Общая могила, тела десятками свозили, не разбирая.
— Простите, — тихо произнёс Иван Павлович. — Я не знал.
— Да откуда же вам знать, — Званцев невесело усмехнулся, вновь водружая очки на переносицу. — Я о том не рассказываю особо. Что толку языком трепать о том, чего уже не воротишь? Работа вот — другое дело. Работа отвлекает, занимает голову, не даёт совсем уж в отчаяние впасть. Оттого и картами этими ночами напролёт занимаюсь — не оттого, что начальство подгоняет, а оттого, что иначе бессонница проклятая одолевает, а с ней и мысли всякие нехорошие лезут.
Он снова склонился над картой, будто устыдившись собственной откровенности, и уже другим, более деловым тоном добавил:
— Так что вы уж извините, Иван Павлович, коли кажусь порой нелюдимым да неразговорчивым. Не со зла это, а просто… привычка такая выработалась. В работу с головой уходить, чтобы не думать лишнего.
— Благодарю за откровенность, Пётр Аркадьевич, — тихо произнёс доктор. — И простите, если потревожил.
— Пустяки, — Званцев слабо улыбнулся, вновь берясь за карандаш. — Идите отдыхать, доктор. Вам ещё силы понадобятся — чувствую, самое сложное у нас впереди.
Омск. Город хмурый, встречающий безрадостным утром. Низкое, серое небо нависло над городом, будто придавливая его своей тяжестью, с Иртыша потянуло промозглой, пробирающей до костей сыростью.
Иван Павлович, прильнув к вагонному окну, разглядывал проплывающие мимо кварталы бывшей колчаковской столицы — и не узнавал в них того шумного, кипучего города, о котором ещё год назад ходили легенды по всей России. Тогда здесь, говорят, бурлила жизнь особого, лихорадочного свойства — съезжались чиновники со всей Сибири, открывались рестораны и театры, звенели эполеты на парадных мундирах, а по вечерам столичные львицы прогуливались по главным улицам в мехах, будто и не шла кругом кровопролитная война.
