Сибирский эшелон (СИ), стр. 3

Четвёртый пассажир купе — статный, подтянутый мужчина лет тридцати пяти, с военной выправкой, которую не могла скрыть даже потрёпанная штатская одежда, — до сих пор молчал, разглядывая доктора с особым, изучающим спокойствием, выдавая человека, привыкшего оценивать окружающих быстро и безошибочно. Доктор понял, что это тот самый перебежчик из армии Колчака. про которого рассказал украдкой Семашко.

— Верейский, — представился он наконец сам, чуть склонив голову — не то по старой офицерской привычке, не то из вежливости. — Сергей Сергеевич. Бывший штабс-капитан.

В его тоне не было ни тени смущения от упоминания прежнего звания, но что-то в этой подчёркнутой прямоте показалось доктору настороженным — будто человек намеренно выставлял напоказ то, что могло бы вызвать подозрение, чтобы избежать кривотолков за спиной.

Поезд дёрнулся, лязгнули сцепки, и состав медленно, со скрипом и стуком колёс, тронулся с места, покидая перрон Ярославского вокзала.

Сорокин, дождавшись, пока за окном поплывут московские предместья, извлёк из кармана карманные часы на потёртой цепочке, щёлкнул крышкой, сверился с временем и удовлетворённо кивнул сам себе.

— Ну-с, — произнёс он, пряча часы обратно и снова перехватывая незажжённую трубку зубами, — теперь можно и потолковать. Путь неблизкий, времени у нас достаточно. Товарищ Верейский, — он повернулся к бывшему офицеру, — не начать ли нам с самого начала? Расскажите-ка доктору нашему, да и всем прочим заодно, как оно там было, при отступлении-то. С самых подробностей.

Глава 2

Верейский помолчал немного, будто собираясь с духом, потом медленно, неторопливо начал рассказ.

— Началось всё, собственно, ещё в ноябре девятнадцатого, когда оставили Омск, — заговорил он, глядя куда-то в тёмное осеннее окно, за которым проплывали унылые подмосковные перелески. — Тогда ещё казалось, что это временное отступление, перегруппировка сил, вот-вот остановимся, дадим бой. Да только с каждым днём становилось яснее — никакой это не манёвр, а самое настоящее бегство. Целой армии, целого правительства.

Он машинально потёр озябшие вдруг, несмотря на духоту купе, руки.

— Вы себе даже представить не можете, господа, что творилось на путях. Эшелоны растянулись на сотни вёрст, воинские части вперемешку с гражданскими беженцами, раненые, тифозные больные, семьи чиновников с домашним скарбом… Всё это ползло на восток единой, беспорядочной массой, а морозы стояли — не приведи господь, под сорок временами. Паровозы вставали намертво, топлива не хватало катастрофически, дрова рубили прямо у путей, разбирали на топку заборы близлежащих деревень, а порой и шпалы из-под соседних составов вырывали, лишь бы двигаться дальше.

— А дисциплина? — коротко спросил Сорокин, не вынимая изо рта потухшей трубки.

— Дисциплина, — Верейский невесело усмехнулся, — рассыпалась на глазах, Артём Игнатьевич, будто карточный домик под сквозняком. В первые недели ещё держались как-то, чины соблюдались, приказы исполнялись. А потом… Потом каждый уже сам за себя воевал. Офицеры бросали части, солдаты дезертировали целыми ротами, кто-то к красным перебегал, кто-то просто в тайгу уходил, лишь бы подальше от всего этого кошмара.

Он замолчал на мгновение, будто собираясь с силами перед самым трудным.

— А золотой эшелон, — заговорил он снова, уже тише, — это отдельная история совсем. Его берегли особо, понимаете ли — не то что прочие составы. Усиленная охрана, литерный состав, отдельно от прочих грузов шёл, по возможности — с минимальными остановками.

Иван Павлович заметил, как при этих словах пальцы Верейского, до того спокойно лежавшие на колене, вдруг судорожно сжались.

— Я ведь, — произнёс бывший штабс-капитан, и голос его дрогнул, — был приставлен к этой самой охране. С октября девятнадцатого. Личным распоряжением командующего.

В купе повисла тишина — только стучали колёса да поскрипывали рессоры на стыках рельсов.

— Значит, — медленно, взвешивая каждое слово, произнёс Сорокин, впившись в собеседника тяжёлым, изучающим взглядом, — вы, Сергей Сергеевич, самолично сопровождали золото на всём пути от Омска до самого Иркутска?

— Не до самого, — Верейский покачал головой, и что-то в его лице дрогнуло — не то от тяжести воспоминаний, не то от иного, более глубокого чувства, которое он явно старался скрыть. — Не до самого Иркутска, Артём Игнатьевич. И вот тут-то, собственно, и начинается самое главное во всей этой истории.

Он снова замолчал, будто в нерешительности, и Иван Павлович, внимательно наблюдавший за рассказчиком всё это время, вдруг отчётливо уловил в его взгляде нечто похожее на страх — или, быть может, на чувство вины, тщательно скрываемое под маской спокойной деловитости.

Званцев, до сих пор молча делавший пометки в своём блокноте, поднял голову, выжидающе глядя на офицера поверх очков.

— Продолжайте, Сергей Сергеевич, — тихо, но настойчиво произнёс он. — Мы слушаем.

— Я уже ведь рассказывал и не раз, но… Ладно. Это случилось в начале января, — заговорил Верейский. — Где-то между станциями Тайга и Мариинск, точного места я вам сейчас не назову — тогда не до того было, чтобы вёрсты считать. Мы шли ночью, без огней почти, опасаясь партизанских отрядов, которых в тех местах развелось видимо-невидимо.

Он машинально провёл рукой по лицу, будто отгоняя навязчивое воспоминание.

— И вдруг — стоп. Резкая остановка, безо всякого предупреждения. Я, признаться, решил сперва — паровоз опять сломался, дело обычное по тем временам. Выскочил из вагона узнать, в чём дело, — а там уже суета, беготня, крики какие-то приглушённые. И вижу — к нашему литерному подъезжает верховой, из штабных, судя по выправке, хотя лица толком не разглядел в темноте, да и не до того было.

— Кто именно? — тут же перебил Сорокин, не меняя тона, но во взгляде его появилась цепкая, острая внимательность.

— Не могу сказать точно, — Верейский покачал головой. — Полковник какой-то, судя по погонам, а вот фамилии его я тогда не знал, да и после узнать не довелось.

— Удобно, — коротко заметил Сорокин, и в этом единственном слове прозвучал явный, хоть и сдержанный сарказм.

Верейский вспыхнул, но сдержался, продолжая рассказ уже более напряжённым тоном.

— Этот полковник привёз какой-то приказ — якобы от самого командующего, хотя бумаги я в руках не держал, мне не докладывали, я человек маленький был, простой офицер охраны, не более того. Но по эшелону тут же пополз слух, что часть вагонов — не помню точно сколько, четыре или пять, — велено отцепить и отправить в другом направлении. По какой-то боковой ветке, что на Причулымье уходила.

— На Причулымье, — медленно повторил Званцев, уже разворачивая на коленях потрёпанную карту, придерживая её от тряски вагона, — это ведь совсем в стороне от основной магистрали…

— Именно так, — кивнул Верейский. — Ветка захолустная, малоиспользуемая, я о ней прежде и не слыхивал толком. Но приказ был категоричен, спорить никто не решился — время военное, сами понимаете, приказы не обсуждают.

— И что дальше? — не выдержал Иван Павлович, невольно подавшись вперёд.

— А дальше, — Верейский развёл руками, — отцепили те вагоны, прицепили другой паровоз, что как раз кстати оказался поблизости, и состав этот скрылся во тьме, в сторону той самой боковой ветки. А наш эшелон, основной, двинулся дальше, к Иркутску, будто ничего и не случилось.

— И больше вы об этих вагонах ничего не слышали? — прищурился Сорокин.

— Ничего, — твёрдо ответил Верейский, но что-то в его голосе — едва уловимая заминка, лёгкая перемена интонации — заставило Ивана Павловича насторожиться. Доктор, привыкший за годы практики улавливать малейшие психологические нюансы в поведении пациентов, отчётливо почувствовал: тут кроется какая-то недоговорённость.

— Странно как-то, — Сорокин извлёк изо рта трубку, повертел её в пальцах, не сводя пристального взгляда с собеседника. — Вы ведь уже рассказывали эту историю следователям в Иркутске, Сергей Сергеевич. Слово в слово почти. А вот что странно — тогда вы упоминали, будто разглядели номер того паровоза, что вагоны эти увёз. А сейчас вот запамятовали вдруг, отчего так?