Сибирский эшелон (СИ), стр. 28

— Но железка-то осталась? — Сорокин покусал трубку.

— Осталась, — покивал парнишка. — Токмо проржавела вся.

— А далеко ли до копей?

— До конторы-то? Да недалече, версты три.

То же самое рассказали и другие, встретившиеся на улице, жители. Никакие поезда здесь давно уже не проезжали, с момента закрытия копей никто их не слышал и не видал. Да и куда ездить-то? Что возить?

— Да уж, — сунув трубку в карман, Артем Игнатьевич покачал головою. — Ясно. Похоже, пустышку тянем… И все же, надо проверить до конца.

* * *

Три версты до копей мотрисса преодолела часа за полтора, двигаясь все с той же осторожность. Дорога становилась все запущеннее, шпалы шатались, а ржавые рельсы сливались с грязью и глиной… Пока совсем не оборвались!

— Все, шабаш! — идущий впереди Тарас обернулся и скрестил над головой руки. — Нет больше пути!

— Ну, что ж… — начальник выпрыгнул первым. — Осмотрим здесь все. И попрошу повнимательней! Ясно?

Чавкала, липла к сапогам, грязь. Угрюмое серое небо зависло нал терриконами, истекая холодным дождем. Тайга уже добралась до копей — меж терриконами виднелись молодые березки, осины, ольха… Все унылое, голое.

Бывшая контора — приземистый дощатый барак — подслеповато щурилась черными провалами окон. Шатаясь от ветра, поскрипывала висевшая на одной петле дверь.

Внутри оказалось пусто. Похоже, ушлые крестьяне вывезли отсюда всю мебель, какая бы та ни была. Остался лишь тяжеленный несгораемый шкаф с распахнутой дверцей, да пара сломанных стульев. В дальнем углу — давно забытый и никому не нужный — валялся парадный портрет бывшего государя императора. Один только холст, без рамы.

В заброшенных копях тоже ничего не нашли. Кругом жуткое запустение и разруха. Примерно, как в Российской Федерации в девяностые…

— Да и не мог сюда эшелон пройти! — войдя, доложил Званцев. — Я все рельсы проверил — шатаются! Мотрисса-то едва прошла. А паровоз бы просто завалился набок!

— Ясно!

Артем Игнатьевич жестом подозвал отделенного командира Ефимова:

— Тарас, зови всех! Сворачиваемся.

— Есть, товарищ командир!

— Захар! В дрезину и… готовь задний ход.

Иван Павлович вышел из конторы. Зачавкала под ногами черная, пропитанная угольной пылью, грязь. Дождь еще больше усилился…

— Вот же непогодь!

— Совершенно с вами согласен! — доктора быстро догнал Верейский.

Напряженно улыбнувшись, Сергей Сергеевич зачем-то огляделся вокруг и понизил голос:

— Иван Павлович… Мне кажется, товарищ Сударкин не тот, за кого себя выдает.

Глава 13

Иван Павлович остановился посреди раскисшей от дождя дороги, глядя на Верейского с настороженным, изучающим прищуром. Интересное заявление…

— С чего вы взяли, Сергей Сергеевич? — спросил он, стараясь сдерживаться от излишней горячности. — Обвинение серьёзное. Надеюсь, не на пустом месте оно родилось?

Он невольно вспомнил тот давний разговор в тамбуре — слова покойного солдата Гриши, предупреждавшего об опасном прошлом самого Верейского. Алиби имелось, рассудил тогда Сорокин, но горький осадок недоверия так до конца и не растворился где-то в глубине души доктора. Не было ли во всём этом обвинении Сударкина попытки отвести подозрения от себя самого, бросить тень на нового, удобного человека?

Верейский, впрочем, ничуть не смутился настороженностью доктора, напротив, чуть склонил голову, будто оценивая собеседника заново, и заговорил тихо, обстоятельно, тоном человека, привыкшего докладывать по существу.

— Извольте, объясню. Во-первых, побои эти его. Я на своём веку достаточно насмотрелся, как выглядит человек, которого действительно избивали — грубо, со злостью, не разбирая, куда бьют. Синяки тогда расползаются как попало, вкривь и вкось, где кулак пришёлся, там и отметина. А у нашего Алексея всё на диво симметрично — что на левой скуле, что на правой стороне груди, да и на рёбрах, которые я мельком углядел, пока вы его осматривали. Будто бы не били вовсе, а специально… рисовали. Умело, с понятием, но слишком уж по канону, если можно так выразиться.

Иван Павлович невольно нахмурился, вспоминая собственный осмотр, — он, признаться, тогда не обратил на это должного внимания, списав неровности побоев на обычную хаотичность уличной драки.

— Во-вторых, — продолжал Верейский, — руки его. Вы приглядитесь получше, Иван Павлович, в следующий раз. У вас же глаз врачебный, наметанный должен быть. Ногти чистые, подстриженные ровно, ни единой мозоли рабочей, ни единого застарелого шрама, какие обычно у крестьянских парней от топора, от косы бывают. А ведь он себя представил зампредседателя комбеда из глухой сибирской деревни — там же, поди, с рассвета до заката вкалывать приходится, земля, скотина, дрова… Руки у такого человека должны быть совсем иные. Рабочие, грубые. А у нашего гостя — будто у конторского писаря или, того хуже, у человека, привыкшего к перчаткам.

При этих словах Иван Павлович невольно вздрогнул, вспомнив рассказ Марьи Ивановны о загадочном «благородном» человеке, нанимавшем её мужа в проводники, — том самом, что носил перчатки даже в разгар летней жары.

— И третье, — Верейский понизил голос ещё больше, хотя рядом никого не было. — Вчера вечером, пока мальчонка этот, Митька, донимал его расспросами про жизнь в Судженке, про комбед, Сударкин вдруг обмолвился такой фразой… Мол, когда он, дескать, «на рекогносцировку ходил, высматривал, откуда лучше заходить». Рекогносцировка, Иван Павлович! Это ведь чисто военный термин, офицерский. Простой деревенский комсомолец, пусть даже и зампред комбеда, такого слова и слыхом не слыхивал бы, а уж тем паче — не вставил бы его так естественно, между делом, в обычный разговор.

Он помолчал, давая доктору время осмыслить услышанное, потом добавил уже совсем тихо:

— И ещё одна мелочь, которая, может, сама по себе и ничего не значила бы, да только в совокупности с прочим настораживает всерьёз. Помните, когда плутали вчера в тайге, к хутору выходили? Тропу эту узкую, заросшую, что дед Прохор насилу разглядел? Так вот Сударкин, пока мы с вами в амбаре его слушали, после уже, когда уходили, — он ведь ни разу не сбился с пути, не запнулся, не переспросил дорогу. Шёл так, будто местность эту знает не первый день, хотя сам божился, что всё время тайгой пробирался, никаких хуторов не видал. А человек, что впервые в этих местах оказался, да ещё огородами плутал, спасаясь от погони, — такой уверенности в себе иметь попросту не может.

Иван Павлович медленно кивнул, обдумывая услышанное, — каждый довод Верейского в отдельности, пожалуй, можно было бы списать на случайность, но вместе, сложенные воедино, они и впрямь складывались в тревожную, настораживающую картину.

— Допустим, — произнёс он наконец, — допустим, вы правы, Сергей Сергеевич. Но что вы предлагаете делать? Сказать Сорокину прямо сейчас?

Верейский на мгновение задумался, пожевал незажжённую папиросу, которую так и не успел раскурить под дождём.

— Не стал бы я торопиться, — произнёс он медленно, взвешивая каждое слово. — Представьте, что мы ошибаемся. Парень действительно жертва, настрадался, напуган до смерти — а мы его перед всей экспедицией голословно обвиним в шпионстве. Доверия это точно не прибавит, да и обстановку в группе лишний раз накалим — а она у нас, признаться, и без того накалена предостаточно.

— А если вы правы? — тихо возразил Иван Павлович. — Если он и вправду засланный человек? Тогда каждый день промедления может нам дорого обойтись.

— Оттого и предлагаю, — Верейский чуть прищурился, — понаблюдать. Вдвоём, без лишнего шума. Вы ведь врач — у вас законный повод присматриваться к нему, осматривать, расспрашивать о самочувствии. А я… — он чуть усмехнулся, — я человек военный, мне тоже найдётся, под каким предлогом к разговору подступиться. Если он и вправду не тот, за кого себя выдаёт, рано или поздно проколется ещё раз. А уж тогда и к Сорокину с доказательствами пойдём, не с одними лишь догадками.