Сибирский эшелон (СИ), стр. 13

— Верю, — неожиданно легко согласился Сорокин, чем застал, кажется, самого Верейского врасплох. — Пока верю, заметьте. Потому как история эта, — он побарабанил пальцами по краю стола, — сама себя куда лучше вашей невиновности доказывает. Уж больно складно два состава да две даты сходятся, чтобы это простой ошибкой памяти объяснить.

Он повернулся к Званцеву.

— Пётр Аркадьевич, а само расписание — там ещё что сказано? Куда второй состав в итоге делся, докуда доехал по этой времянке?

Званцев с сожалением развёл руками.

— Тут-то и загвоздка, Артём Игнатьевич. Расписание только отправление фиксирует, да ещё пару промежуточных станций. А что дальше было — куда состав в итоге пришёл, разгрузился ли, — этого уже нет. Дальше подшивка обрывается.

— Обрывается, — эхом повторил Сорокин. — А отчего, позвольте узнать, обрывается? Не сохранилось — или кто-то расстарался?

Сорокин ещё раз побарабанил пальцами по краю стола, потом вдруг вскинул голову, будто что-то вспомнив.

— А ведь Бахметьев наш давеча обмолвился, — произнёс он тихо, скорее для себя, чем для остальных, — не первые мы, кто этим интересуется. Помните?

— Помню, — кивнул Иван Павлович. — Вы ещё сказали, что поговорите с ним отдельно.

— Вот и пора, пожалуй, — Сорокин выпрямился. — Кулаков! — позвал он, и когда радист показался из-за соседнего стеллажа, коротко распорядился: — Найди мне архивариуса. Тихонько, без шума.

Бахметьева отыскали в маленькой каморке возле входа, служившей, судя по всему, одновременно и кабинетом, и жилым закутком, — там на колченогом столике стоял закопчённый чайник, а в углу примостилась узкая, застеленная старым тулупом лежанка. Старик, завидев Сорокина в дверях, вскочил, суетливо поправляя пенсне, и лицо его снова приняло то самое затравленное, настороженное выражение, что и при первой встрече.

— Звали, товарищ?

— Звал, Пантелеймон Кузьмич, — Сорокин, к некоторому удивлению Ивана Павловича, не стал входить в каморку решительным, командным шагом, как можно было ожидать, а, напротив, остановился в дверях и заговорил неожиданно мягко, почти по-домашнему. — Не серчайте, что тревожу второй раз. Присесть-то можно у вас? В ногах правды нет, набегался я сегодня.

Бахметьев, явно опешивший от такого обращения, торопливо смахнул со второго, колченогого стула какие-то бумаги, освобождая место.

— Конечно, конечно, товарищ, присаживайтесь, сделайте одолжение.

Сорокин сел, поставил локти на колени, потёр устало лицо — и вдруг, глядя на старика уже без всякой прежней подозрительности, произнёс совсем другим тоном, доверительным, усталым:

— Тяжко вам тут, поди, одному среди всех этих бумаг. Тридцать два года службы — это ведь не шутка. Сколько власти сменилось на вашем веку, а вы всё тут, всё на посту. Не всякий выдержит такое.

Старик заморгал, явно не ожидавший сочувствия с этой стороны, в глазах его, за стёклами пенсне, вдруг блеснуло что-то похожее на слёзы.

— Тяжко, товарищ, ох тяжко, — забормотал он, комкая в руках полу сюртука. — Пенсии, почитай, никакой, паёк скудный, а спрос — как в лучшие времена. То одни бумаги требуют, то другие, а не дашь вовремя — сразу в саботажники запишут, знаю я эти порядки, навидался уже.

— Оно и понятно, — сочувственно покивал Сорокин. — Время такое, неспокойное. Небось, и вам самому не раз доставалось — то от одних, то от других?

— Не приведи господь вспоминать, — старик судорожно вздохнул. — При Колчаке ещё ладно, худо-бедно жалованье платили, хоть и с задержкой. А как красные пришли — обыски, проверки, всё выспрашивали, не прятал ли я, часом, ценных бумаг для белых, не укрывал ли кого. Я ведь простой служащий, товарищ, мне что при одних, что при других — лишь бы дали спокойно дослужить свой век, дело своё делать. А в политику эту я сроду не лез, видит бог.

— Верю, — тихо произнёс Сорокин. — Потому и не серчаю на вас, Пантелеймон Кузьмич, что не по злому умыслу вы давеча смолчали, а с перепугу обычного. Мало ли кто в дверь войдёт да про золотой запас спросит — тут поневоле язык прикусишь, целее будешь. Я ведь и сам это отлично понимаю.

Старик, тронутый этой неожиданной мягкостью, окончательно сник, будто из него разом выпустили весь тот страх, что копился, видно, не первый месяц.

— Правда ваша, товарищ, правда, — прошептал он. — Испугался я тогда, ох испугался. Думал — не моё дело, кто и зачем архив ворошит, лишь бы самому под замес не попасть.

— А расскажите-ка мне про того человека, — Сорокин произнёс это как бы между делом, будто продолжая всё тот же дружеский разговор, а не выпытывая важные сведения. — Когда он приходил-то? Давно?

— Давненько уже, — Бахметьев наморщил лоб, вспоминая. — Месяца, почитай, три тому, а то и поболее. Точно уж и не скажу — я числа-то не всегда записываю, кому попало.

— А как выглядел? Представился как?

— Не представился толком, — старик покачал головой. — Сказал только — по служебной надобности, документы, мол, старые нужны, по путейскому ведомству. Я и не спрашивал особо, мало ли кто по каким делам ходит, документ у него какой-то был, мандат вроде, я уж не разглядывал внимательно. Он документы мне показал, разрешения на посещения архива — а больше мне ничего и не нужно. Разрешение я проверил, оформлено как нужно, со всеми печатями и подписями. А разве не имею я права не пускать его, коли у него все правильно? Должен пустить.

— Понимаю. А сам-то он каков собой был? — мягко, но настойчиво продолжал допытываться Сорокин. — Молодой, старый? Одет как?

Бахметьев задумался, прикрыв глаза, будто силился заново вызвать в памяти давнюю картину.

— Не молодой уже, лет сорок пять, а то и поболее. Одет прилично, добротно так, не по-нынешнему, — пальто хорошее, чёрное, будто ещё довоенного покроя. И выправка у него такая была… военная, стройная, — старик вдруг замялся, будто засомневавшись, стоит ли говорить дальше.

— Ну-ну, — подбодрил его Сорокин, — говорите, Пантелеймон Кузьмич, не бойтесь.

— Мне тогда ещё подумалось, — старик понизил голос, будто опасаясь, что его услышат посторонние, — не из бывших ли офицеров будет. Не то чтобы я в этом больно разбираюсь, а только манера у него такая… командная, привычная приказывать, хоть и одет был в штатское. И говорил чисто, грамотно, не по-нашему, по-простому, а как в прежние времена благородные говорили.

— Особые приметы какие-нибудь запомнили? — Сорокин подался чуть вперёд. — Шрам, может, или ещё что приметное?

Бахметьев вдруг оживился, будто и впрямь что-то вспомнив.

— Было, было что-то, — закивал он. — Как же я сразу-то не сказал… Перчатку он не снимал, вот что странно, — правую, на левой руке-то без перчатки был, а на правой — не снимал, даже когда бумаги перебирал, я ещё удивился, неловко ведь так-то. Может, увечье какое скрывал, я уж не знаю.

Сорокин переглянулся с Иваном Павловичем — короткий, но выразительный взгляд, — и доктор понял: чекист отметил эту деталь так же цепко, как и он сам.

— А ещё что-нибудь брал, кроме тех папок, что смотрел? Может, что унёс с собой?

— Не могу знать наверное, — развёл руками старик. — Я ведь не караулил его неотступно, дела свои были. Ушёл он часа через два, поблагодарил вежливо, вот и всё, больше не появлялся. А после того, — Бахметьев вдруг снова понизил голос до испуганного шёпота, — я уже и не проверял толком, что в тех папках осталось, а что пропало. Боязно было ворошить это дело, товарищ, ей-богу боязно.

Сорокин медленно поднялся со стула, ещё раз, напоследок, окинул старика долгим, задумчивым взглядом.

— Спасибо, Пантелеймон Кузьмич. Помогли вы нам сегодня немало, — произнёс он уже более официальным, но всё ещё не лишённым теплоты тоном. — А коли вспомните ещё что-нибудь про того человека — сразу дайте знать, хорошо? Не через меня даже — можно и в местную ЧК обратиться, скажете — по делу товарища Сорокина, из Москвы.

Старик закивал часто-часто, явно обрадованный, что неприятный разговор наконец завершился без последствий для него самого.