На Берлин! (СИ), стр. 11

Без пехоты танк дальше не пошёл. Постоял. Попятился.

В этот момент через реку ударила наша артиллерия. Разрывы встали в пшенице, среди залёгшей пехоты, и по полю поползли чёрные дымы.

Танки и штурмовые орудия уходили к лесополосе задом, не подставляя борт. Два танка остались: один на гребне, горящий, другой в поле, без гусеницы. Из второго вылезли танкисты и побежали в пшеницу.

Весь бой занял сорок минут. Обрез за эти сорок минут так и не понадобился.

Жумабаева принёс к нам Круглов.

Точнее, Жумабаев приполз сам — от разбитой сорокапятки, по склону, мимо горящего танка, — а Круглов, увидев его, вылез из траншеи и втащил за шиворот. Артиллерист был весь в земле и мелу, без пилотки, с разбитой скулой. Кровь на скуле засохла чёрной коркой. В обеих руках он держал прицел от своей пушки, прижимая его к груди, как держат что-то живое.

— Расчёт? — спросил я.

Он помотал головой. Потом сказал:

— Никого.

— Лейтенант?

— Никого.

Он сел на дно траншеи, привалившись к стенке, и положил прицел на колени. Митька дал ему флягу. Он сделал два глотка, остальное вернул.

— Жумабаев, — сказал он. — Наводчик.

— Пушки нет, — сказал Кабаков.

Жумабаев посмотрел на прицел у себя на коленях.

— Прицел есть.

Трофеи Синицын принимал до вечера. Принимал вслух, с «Учотъом» на колене, в том самом третьем блиндаже, который оказался складом.

Этот немец не голодал. Этот немец жил сыто, прочно и с запасом.

— Консервов мясных — сорок две банки. Ливерной колбасы в тюбиках — тридцать тюбиков. Хлебцев сухих — ящик. Шоколаду — вот, — Синицын поднял круглую жестяную коробку с надписью, — «Шокакола». Двенадцать коробок. Сигарет — четыре блока. Вина французского — шесть бутылок, одна битая. Мёду искусственного — банка. Мыла — восемь кусков.

— Мыла, — повторил Кабаков тоном человека, получившего долгожданную посылку.

— Пулемёт немецкий новый — один, — продолжал Синицын. — С запасными стволами — два ствола в футлярах. Лент — одиннадцать коробок.

Фомичёв уже снял кожух, вынул ствол и разглядывал затвор на свет.

— Короб — штампованный. Крышка — штампованная, — сказал он с уважением. — Фрезеровки мало. Вот это — завод. Такое можно клепать тысячами.

— Хорошо это или плохо? — спросил Недоля.

— Для них хорошо, — сказал Фомичёв. — Для нас — поучительно.

Харитонов сидел в углу и что-то писал в своей тетрадке. Синицын закрыл «Учотъ», посмотрел на меня и доложил:

— Расход по обрезу за день — два. В упор. Остаток — семьдесят пять. Два в стволах, четыре у вас в карманах, шестьдесят девять в ящике.

— Семьдесят шесть, — сказал из угла Харитонов, не поднимая головы.

Синицын повернулся к нему медленно, как поворачивают тяжёлую пушку.

— Неприкосновенный, — сказал он, — это запас.

— Он же патрон, — сказал Харитонов.

Митька тем временем открыл коробку «Шокаколы» и отломил кусок. Шоколад был тёмный, твёрдый, как подошва. Митька откусил, пожевал и замер.

— Горько, — сказал он. Подумал. Откусил ещё. — Горько же. Кажется.

Кабаков посмотрел на него внимательно.

— Кажется или горько?

— Кажется, горько, — сказал Митька и сунул остаток в карман, на потом.

Ночью жара не спала. Мел за день нагрелся и теперь отдавал тепло, как печь после протопки. Ерёмин назвал его лежанкой. Никто не ответил.

Воду носили с Донца по цепочке. Первые стояли у воды, в ивняке, последние — в траншее. Цепочка шла по той же битой тропе вдоль яра, по которой немец ходил за водой, — теперь по ней шли мы, в пяти шагах друг от друга. Фляги шли вверх полными, вниз — пустыми. Митькин термос с двумя чурочками шёл вверх отдельно, в руках, чтобы не расплескать.

— Горячее удержит, — сказал Ерёмин, когда термос дошёл до траншеи. — Холодное вот тоже держит. Повезло.

Я прошёл по траншее от яра до камня. Наблюдатели на гребне сменялись каждый час. Степь за гребнем лежала тёмная, тихая, и где-то в её глубине, за лесополосой, ворчали моторы. Немец подтягивал силы.

Жумабаев не спал. Он сидел у стенки траншеи, у самого гребня, и смотрел поверх бруствера в степь. Прицел лежал у него на коленях, завёрнутый в тряпку. Иногда он поднимал голову и смотрел не прямо, а по сторонам — туда, где за краем степи ничего не было видно.

— Чего смотришь? — спросил я.

— Далеко видно, — сказал он. — Ночью далеко.

Я сел рядом и тоже посмотрел. Степь была чёрная, и в ней не было ни одного огня.

Я не видел там ничего. Жумабаев продолжал смотреть.

Глава 5

Танки вышли из марева в начале десятого.

С утра степь за нашей траншеей дрожала, как воздух над плитой. Лесополоса на горизонте то поднималась, то опускалась, то расплывалась совсем. Из этой дрожи и вышли танки — сначала тёмные пятна, потом пятна с башнями. Семь. За ними — пехота, точками в пшенице.

— Седьмая, — сказал Харитонов. — За трое суток.

Он считал контратаки в той же тетрадке, что и выстрелы, только на другой странице.

Я поднял бинокль. Танки были большие, чёткие, с белыми номерами на башнях. Шли медленно, на малом газу, раздвигая пшеницу. До переднего было метров четыреста. Может, чуть больше.

— Митька. Ракету.

Митька вынул ракетницу и зарядил красную. Красная была сигналом для всех: для двух сорокапяток, которые полковые артиллеристы прошлой ночью закатили за наш правый фланг; для двух ПТР третьего отделения; для Кабакова с его «пилой». Огонь по красной — все разом.

— Семьсот, — сказал рядом Жумабаев.

Он стоял у стенки траншеи и смотрел не в бинокль, а просто так, прищурившись, из-под ладони.

— Четыреста.

— Семьсот, — повторил он. — Воздух врёт.

Я посмотрел ещё раз. Танки были рядом. Я видел открытый люк на переднем и голову в шлемофоне над люком.

— Откуда знаешь?

— Жара, — сказал Жумабаев. — В жару всё ближе. Табун в степи в жару всегда рядом. Едешь, едешь — а он ещё за балкой.

Он развернул тряпку, в которую был замотан его прицел, и приложил прицел к глазу. Прицел был от сорокапятки: трубка с окуляром, с сеткой делений внутри. Жумабаев смотрел в него недолго, шевеля губами и считая по сетке.

— Семьсот двадцать.

Митька держал ракетницу стволом вверх и смотрел на меня.

На семистах наши ПТР танковую броню не брали. Сорокапятки брали, но первым же выстрелом могли только выдать себя. А немец на семистах видел вспышку и мог положить следующий снаряд в неё — у него были и оптика, и калибр, и время. Позавчерашняя сорокапятка на гребне стояла у меня перед глазами.

— Митька. Отставить.

Митька опустил ракетницу.

Танки шли. Передний выстрелил с ходу, не прицельно, по нашей траншее вообще. Разрыв ушёл в пшеницу позади нас. Второй тоже выстрелил. Земля дрогнула. С бруствера посыпалось.

— Товарищ младший лейтенант! — крикнул из своего колена Яценко. — Чего ждём?

— Ждём.

— Шестьсот, — сказал Жумабаев.

Пехота за танками шла пригнувшись. Танки стреляли уже чаще. Один снаряд лёг у самого бруствера правее, в секторе третьего отделения. Кто-то там охнул. Кабаков лежал за «пилой» и не стрелял. Спина у него была мокрая насквозь.

— Пятьсот.

Танки выросли. Теперь, когда они подошли, стало видно, как врал воздух: на тех же самых танках, которые я пять минут назад считал близкими, только сейчас проявились детали — траки, запасные катки на броне, пыль из-под гусениц.

— Четыреста пятьдесят.

Я смотрел на передний танк. Он был уже не пятном. Он был машиной, до которой можно добросить голос.

— Четыреста, — сказал Жумабаев. — Теперь.

— Митька!

Красная ракета ушла вверх и повисла над пшеницей.

Сорокапятки ударили разом, справа, из-за фланга, почти в борт переднему танку. Первый снаряд высек искры из брони. Второй вошёл. Передний танк встал, из люка повалил дым, и голова в шлемофоне исчезла внутри. Третьему отделению досталась машина левее — два ПТР били по ней с четырёхсот метров, раз за разом, и на пятом выстреле танк развернулся на месте и заглох боком к нам. Сорокапятки перенесли огонь. Третий танк загорелся сразу, весь, как сарай.