На Берлин! (СИ), стр. 1
Обухов 3: На Берлин!
Глава 1
Пулемёт ударил, когда до края балки оставалось шагов полтораста.
Очередь прошла по цепи низко, на уровне колен. Снег впереди вскипел строчкой слева направо, и где-то справа от меня звонко, по-жестяному, ахнуло.
Я уже лежал. Тело упало само, раньше мысли, лицом в наст.
— Термос! — просипел справа Митька.
Он лежал на боку и шарил рукой за спиной. Из бака у него на лопатках били две тонкие струйки чая — вход и выход. Чай дымился и прожигал в насте жёлтые дырки. Митька смотрел на них так, будто текло из него.
— Сам цел?
— Сам цел. Он — нет.
Вторая очередь легла короче, на три патрона. Следом ещё одна, тоже на три. Пулемётчик берёг ленту. Значит, лент у него было немного, а времени — сколько угодно.
Лежали мы на том самом следу, за которым пришли. След начинался у дороги, у дохлой лошади, у которой кто-то этой ночью аккуратно отрезал заднюю ногу, и вёл через поле сюда — прямо, без петель, как ходят домой. Дуров нашёл его на привале, пока Мамедов раздавал обед. Карасёв послал нас проверить.
Проверили.
Глаза сами пошли искать угол. Угла не было. Была степь — белая, плоская, до горизонта, в чёрных пятнах брошенного немецкого железа. Две недели назад всё это называлось котлом. Сзади, в полутора сотнях шагов, лежала дорога, на ней стояла рота с кухней. Впереди — край балки, откуда по нам работали. А посередине — мы: одиннадцать тёмных шинелей на белом, разложенные цепью, как на плакате про образцовое наступление.
Обрез висел под шинелью, в стволах два патрона. До пулемёта было полтораста шагов. Обрезу нужно шесть. Я стянул с плеча отцовскую трёхлинейку.
— Грачёв! Сколько их?
Грачёв лежал в трёх шагах слева. Он протёр очки о рукав, не поднимая головы, и стал смотреть поверх наста.
— Пулемёт правее следа. По краю стрелки… пять. Шесть. Их не видно. Они белые.
Они и правда были белые. Над краем балки время от времени вспухало облачко — выстрел или просто выдох. Самих стрелков не было. Маскхалаты. Скорее всего, наши: своих белых у немцев в котле на всех не хватало, а наших убитых разведчиков по балкам лежало с избытком.
— Стенку бы, — тоскливо сказал Ерёмин, вжимаясь щекой в наст по ту сторону от Митьки. — Хоть в полкирпича.
— Не думал, что буду скучать по Сталинграду, — буркнул Синицын.
Стенки не было. Была пушка. Шагах в тридцати позади и правее цепи из сугроба торчал щит немецкой гаубицы. Станины вмёрзли в землю, ствол смотрел на Волгу. Её бросили тут в январе вместе с расчётом, и расчёт до сих пор лежал рядом, бугорками под снегом.
— Кабаков! К пушке! Савин — с ним, коробки!
Кабаков был крайним справа. Он перехватил пулемёт за рукоять и пополз задом, волоча его по насту, как санки. Савин-второй пополз следом с двумя коробками лент.
— Дуров!
Дуров лежал впереди всех, на самом следу. Не оборачиваясь, он поднял руку и показал влево — плоско, ладонью вниз.
— Лощинка.
Я посмотрел влево. Там был ровный снег, чуть голубее, чем справа. Больше там не было ничего. Спорить с Дуровым о земле — всё равно что с Бартошем о воде. Я не стал.
— Веди. Бартош, Круглов, Недоля — за ним. По лощинке до балки, дальше по дну вправо, им в спину. Остальные лежат и бьют по краю. Не вставать, пока из балки не закричат.
— А кто закричит? — спросил Недоля.
— Ты.
Дуров перекатился влево раз, другой — и пропал. Был на снегу человек, и нет человека. За ним уполз Бартош. Круглов полз третьим, большой, как баржа на мелководье, и на полпути пулемёт его заметил. Очередь взбила снег у него перед лицом. Круглов вжался, выждал и на следующем рывке тоже исчез. Последним ушёл Недоля.
Значит, лощинка была. Голубизна, в которой я не видел ничего, укрыла четверых, как одеяло.
— Огонь по краю! Митька, время!
— Какое время?
— Сколько их нет. С этой минуты.
Митька кивнул и стал беззвучно шевелить губами.
Мы били по краю впятером: я, Грачёв, Синицын, Митька, Ерёмин. Целиться было не во что. Били по облачкам, по тёмным точкам, которые могли оказаться и головой, и кочкой. Немцы отвечали прицельнее. Пули ложились рядом с сухим щелчком, наст брызгал в лицо. Одна чиркнула прямо перед носом, и щёку обожгло ледяной крошкой.
Справа от пушки ударил Кабаков — длинно, на полленты, по всему краю балки. Немецкий пулемёт замолчал, будто прислушался. Потом развернулся на новый голос. По гаубичному щиту заколотило. Щит загудел, как таз в мыльне, и сквозь гул донёсся Кабаков:
— Звонко бьёт! Даже я слышу!
Немец теперь работал по пушке. Ствол у него повело вправо. Над ровной белой линией бруствера обозначилась тёмная точка: пулемётчик привстал, чтобы довернуть. На нём была шапка. Наша, ушанка.
Прицел стоял на постоянном. Я лёг на винтовку, и память Вити сама открылась на нужной странице. Тайга, белка на кедре, отец за спиной: «Не дёргай. Выдохни половину. Жми, будто не ты».
Выдохнул половину. Нажал.
Снег брызнул над тёмной точкой, на ладонь выше. Пулемётчик не заметил — над ухом у него грохотал собственный пулемёт. Я передёрнул затвор, взял на ладонь ниже и выдохнул снова.
Голова дёрнулась назад. Шапка слетела. Пулемёт оборвался посреди очереди.
— Две минуты, — сказал Митька.
Пулемёт молчал секунды три. Потом над ним поднялась вторая тёмная точка: второй номер полез к рукояти. Кабаков ждал ровно этого. Короткая очередь от пушки — и второй номер лёг поперёк пулемёта. Ствол задрался и уставился в небо.
Стрелки по краю продолжали. Теперь их было слышно по отдельности: хлопок, пауза на затвор, хлопок. С дороги вразнобой застучали винтовки — там вдоль обочины лёг второй взвод. Далеко и неприцельно, но у немцев появилось, на что оглядываться. На дороге кто-то закричал — коротко, на одной ноте — и замолчал.
— Три минуты.
В магазине у меня оставалось три патрона. Считать патроны к винтовке было непривычно, как вести чужую машину: всё на месте, но педали не там.
— Четыре.
Слева, за Грачёвым, Синицын выстрелил, передёрнул, выстрелил снова и сообщил сам себе:
— Мимо. И это мимо.
— Пять.
Из балки, левее пулемёта, ударил ППШ — длинная очередь, за ней короткая. Грохнула граната. Кто-то закричал по-немецки, высоко, срываясь. И поверх всего, во всю грудь, так, что наверняка было слышно на дороге:
— Хенде хох! Хенде хох, кому сказано!
Огонь по краю сбился. Две белые фигуры приподнялись над бруствером и повернулись назад, к балке, на новый звук.
— Встать! Вперёд!
Мы поднялись.
Бег по целине — это не бег. Это ходьба с претензией. Наст держал через шаг, на втором нога уходила по колено, и полтораста шагов, которые на асфальте пробегаешь за полминуты, растянулись в отдельную жизнь. Кабаков от пушки дал последнюю очередь поверх наших голов и замолчал: дальше мы бежали ему в прицел. Ерёмин хрипел. У Митьки за спиной хлюпал термос. Грачёв бежал, придерживая очки.
Одна белая фигура обернулась на нас и вскинула винтовку. Ерёмин и Грачёв выстрелили разом, с ходу. Фигура села в снег и повалилась набок.
— Моя, — выдохнул Ерёмин.
— А проверить-то не выйдет, — ответил Синицын на бегу.
Вторая фигура отшвырнула винтовку и подняла руки. Третья, правее, тоже. Четвёртая бросилась вдоль края вправо, в степь, проваливаясь и падая. Я вскинул трёхлинейку. Немец нырнул в какую-то складку, и его не стало — так же, как пять минут назад не стало Дурова.
Мы вышли к краю.
Край оказался старой немецкой траншеей — мелкой, оплывшей, заметённой вровень с полем. В пулемётном гнезде лежали двое. Первый, мой, лежал на спине. Пуля вошла ему под левый глаз. Затылка не было, и всё, что было затылком, лежало на снегу за бруствером. Ушанка валялась рядом звёздочкой вверх. Спарывать звёздочку он не стал.
Второй лежал на пулемёте ничком, обхватив его обеими руками.
Внизу была балка — глубокая, метров шестьдесят от края до края. В ближний склон по всей длине были врезаны двери. Дощатые, из снарядных ящиков, с немецкими номерами, с обрывками брезента вместо козырьков. Я насчитал двенадцать. Балочный городок, общежитие на батальон.
