На Берлин! (СИ), стр. 12
Кабаков ударил по пехоте. Немецкая «пила» пошла по пшенице на уровне пояса. Пехота легла и больше не поднималась.
Оставшиеся четыре танка постояли и постреляли по сорокапяткам. Не попали: сорокапятки стояли в низинке, за фланговым бугром, и выдавали себя только вспышками. Потом танки попятились в то же марево, из которого вышли.
Из третьего отделения принесли раненого — осколком в руку. Больше потерь во взводе не было. Траншея стояла, как стояла. Немец её так и не увидел.
Жумабаев завернул прицел в тряпку и сунул за пазуху.
Прав был он. Я — нет.
Из горящего танка вылез один немец. Его взяли, когда он полз по пшенице к своим. Молодой, обгорелый, в чёрной танковой куртке с серебряными молниями на петлице.
Грачёв сидел перед ним на дне траншеи и спрашивал. Немец отвечал — сначала через силу, потом всё быстрее.
— Дивизия СС «Викинг», — переводил Грачёв. — Стояли под Харьковом, в резерве. Говорит, их готовили на север, под Белгород. Три дня назад подняли по тревоге — и повезли не туда. Сюда.
— Под Белгород, — повторил Кабаков. — А приехали к нам. Не туда заехали.
— Туда, — сказал я.
Двадцать четвёртый танковый корпус Манштейн берег для последнего рывка на Курск. Теперь его части пришли сюда, на Донец, к нашему меловому клочку.
Нас сюда поставили, чтобы немец смотрел сюда. Он смотрел.
Воду носили ночью, как в первую ночь, — по тропе у яра. Теперь до передовых траншей было полтора километра: вверх шли с полными флягами, обратно — с пустыми.
На третью ночь немец начал бить по воде. Пулемёт с дальнего фланга, из-за излучины, давал очередь каждый раз, как у реки кто-то шлёпал ногой. Двоих водоносов из соседней роты ранило прямо в воде.
Бартош сходил к реке один. Вернулся через час, мокрый по пояс.
— Левее яра, шагов сорок, — сказал он. — Затон под горой. Течения нету, вода стоит. Черпать с камня, не заходя. Звуку — никакого.
— А где мы черпали?
— Там перекат. Вода по камню бежит — шумит, и ты в ней шумишь. Он на шум и бьёт. — Бартош вытер лицо. — Где течение тише — там и мы тише.
Водоносы пошли по его слову. Пулемёт из-за излучины той ночью дал две очереди — обе по перекату, по пустому месту.
Кабаков тем временем считал воду.
— В парной человек за заход с кружку теряет, — объяснял он мне, загибая пальцы. — Если баня хорошая. А тут баня, я те скажу, отличная — с утра до ночи, и выйти некуда. За день ведро из человека выходит, не меньше. Ведро выходит — ведро и залить надо.
— Ведро не донесём.
— Полведра, — согласился Кабаков. — Шесть литров на рыло. Меньше — голова варит плохо. Проверено на банщиках.
Он посмотрел на Митькин термос, стоявший у стенки траншеи, с двумя чурочками в дырках.
— Во. Ровно одна банная норма. На одного.
Двадцать шесть человек взвода — сто пятьдесят шесть литров за ночь. Кабаков прошёл по траншее и повторил каждому водоносу: сто пятьдесят шесть литров за ночь.
Дверь была одна на весь плацдарм.
Блиндаж врезали в меловую стенку балки, которая тянулась от нашего правого фланга в сторону немцев. Немцы вырыли его ещё весной, основательно, для офицеров. Двери у всех блиндажей, какие мы брали, были брезентовые, а у этого — настоящая: тесовая, на петлях, с железной ручкой, явно снятая с хаты. Рядом с дверью, в мелу, чернела амбразура.
Два дня блиндаж стоял пустой. На третью ночь немцы вернулись туда с пулемётом и до рассвета били вдоль балки — по тропе, по которой к нам шли подносчики с кухни. Утром Карасёв сказал:
— Убрать.
Я лёг на край балки с биноклем. Балка была глубокая, с отвесными белыми стенками и ровным дном. Блиндаж — на её дальней, левой стенке, в двухстах шагах от нашего фланга. Дверь смотрела через балку наискось, на нашу сторону. Амбразура — вдоль дна, туда, откуда шли подносчики.
Если идти по дну — под амбразурой. Если идти по нашей стенке — дверь смотрит прямо на тебя. По той стенке, где сам блиндаж, вдоль мела, со стороны петель — ни дверь, ни амбразура не видят.
— Недоля. Твоё отделение.
— Разрешите я, — сказал Савин.
Он стоял за Недолей, маленький, быстрый, с рубцом под ключицей, который выглядывал из распахнутого ворота.
— Дверь — моё, — сказал он.
Недоля посмотрел на меня. Я кивнул.
— Раскладка, — сказал я. — Кабаков — на край балки, напротив амбразуры. Бьёшь по ней, пока Савин не у двери. Савин, Круглов — по дну до поворота, дальше по той стенке, вплотную, со стороны петель. Недоля, Грачёв — на край над блиндажом, с гранатами. Если кто полезет из двери — ваш. Дуров — со мной.
Фомичёв подошёл к Савину и протянул ему что-то длинное.
— Возьми.
Это был шомпол, загнутый на конце крюком, с привязанной бечёвкой.
— Дверь на себя открывается, — сказал Фомичёв. — Я смотрел в бинокль. Ручку — крюком. Сам не лезь.
Савин взял крюк, взвесил в руке и кивнул.
Кабаков начал через пять минут.
«Пила» ударила по амбразуре с края балки, и мел вокруг чёрной щели брызнул белыми фонтанчиками. Немецкий пулемёт ответил — вслепую, вверх, по краю. Кабаков не отрывался.
Савин и Круглов ушли по дну.
Я смотрел, как они бегут, пригнувшись, вдоль нашей стенки, где амбразура их не видела. У поворота они перешли на ту сторону — рывком, под кабаковским огнём, — и прижались к мелу. Дальше пошли вдоль стенки вплотную, плечом к мелу. Савин первый, Круглов за ним.
Кабаков бил короткими, по амбразуре.
Савин дошёл до двери и встал сбоку, у петель, в метре от створа. Отдышался. Поднял крюк.
Крюк зацепил ручку с первого раза. Савин отступил на шаг вбок, вдоль стены, и рванул бечёвку.
Дверь распахнулась наружу.
Изнутри сразу ударила очередь — в пустой проём, в пустое место, где стоял бы любой, кто открывает дверь рукой. Пули ушли через балку в нашу стенку.
Савин выдернул чеку и бросил гранату в проём. Не заглядывая. Снизу, от бедра, вбок.
Рвануло. Из двери выбросило белое облако меловой пыли.
Савин вошёл в облако наискось, от петель, не останавливаясь в проёме ни на миг. Внутри дважды коротко простучал ППШ. Потом Савин крикнул — звонко, на всю балку:
— Хенде хох!
Из двери вышел немец с поднятыми руками, весь в меловой пыли, и кашлял. Круглов принял его за шиворот и уложил на дно балки.
Амбразура молчала. Кабаков перестал стрелять.
Савин вышел из двери.
Он вышел так, как надо, — быстро, не задерживаясь, от косяка. Переступил порог. Сделал шаг вдоль стены.
Он упал раньше, чем мы услышали выстрел. Выстрел пришёл потом — далёкий, негромкий, откуда-то с того конца балки, из-за поворота, с дальнего ската.
Круглов бросился к нему. Второго выстрела не было.
Дверь, распахнутая на петлях, покачалась и встала. Открытая. Так её никто и не закрыл.
Савина похоронили вечером, на обратном скате, под гребнем, рядом с двумя из второго отделения. Доска от патронного ящика, химический карандаш, фамилия, год рождения — двадцать четвёртый. Грачёв развернул свой лист и вписал внизу.
Постояли. Круглов держал в руках крюк Фомичёва — он так и нёс его от балки.
— Дверь так и осталась открытой, — сказал Кабаков. — Кинешма…
Никто не ответил.
На следующий день немец положил по нашей траншее десяток мин. Осколок попал Савину-второму в плечо. Его перевязали, посадили на дно траншеи, и он сидел бледный, левой рукой придерживая правую.
Санитары пришли через полчаса. Савин-второй встал, пошатнулся и полез в нагрудный карман. Вынул свою самокрутку — свёрнутую, мятую, непочатую.
— Не потерял, — сказал он, показывая её мне. — Докурю, когда вернусь.
И спрятал обратно.
Ночью Дуров ушёл один. Вернулся к рассвету.
Он сел на дно траншеи рядом со мной, разжал кулак и показал. На ладони лежала гильза — длинная, винтовочная, немецкая.
— Бугор, — сказал он. — За поворотом балки. Шестьсот шагов.
Он помолчал и потратил ещё три слова:
— Лёжка. Весь день.
Судя по лёжке, немецкий снайпер просидел на бугре весь день. Оттуда не было видно ни нашей траншеи, ни тропы, ни края балки — только дверь. Он сделал один выстрел и ушёл; за бугром Дуров потерял след.
