Путешествие 2 (СИ), стр. 21
Я так и уснул у решетки, щекой на холодном пруте. Мне снилось, что я сдаю экзамен по языку, которого не существует, и раз за разом заваливаю один и тот же билет.
За нами пришли, когда сквозь щели потолочных досок засочился серый утренний свет. Двое с палками и один с ключами. Ноги развязали, чтобы шел сам, а руки и, разумеется, паскудный перламутровый металл на них так и оставили за спиной.
— Могли бы хоть завтрак предложить, — заметил я. — У вас тут с последней трапезой приговоренного как, не завезли еще традицию?
— Haau os, kavu, il in dagnu muel, — старший ткнул дрыном под ребра. — Luraena ihano utial.
Haau os. Иди вниз.
In dagnu — не разговаривай. И что-то вроде «утро короткое». Ну либо я опять понял все дословно, без общего смысла.
Я скорчил им злую рожу, но их нисколько не проняло.
— А его-то куда? — я мотнул головой, когда из соседней клетки за лодыжки поволокли Патко. — Он же ходить не может! Совесть у вас есть, ублюдки⁈
Совести у ублюдков не нашлось. Ну, на то они и ублюдки, правильно? К утру маг начал стонать и едва заметно разлеплять глаза, но взгляд под заплывшими веками все еще плавал весьма мутный и никого не узнающий.
Утро снаружи стояло возмутительно хорошее, прохладное, с розовыми полосами поперек неба. Деревня уже не спала. У колодца, у заборов, в дверных проемах стояли люди и молча смотрели, как нас ведут, а одна женщина торопливо утащила ребенка в дом и захлопнула дверь.
— Правильно, — одобрил я вполголоса. — Нечего детям на такое смотреть.
История Земли, правда, подсказывала мне совсем другое, но ладно.
Идти нас заставили совсем недалеко. На погост.
Тот самый, с кустами цветов Арлота и цветными лентами на ветках. Среди этой тихой, ухоженной земли уже возвели конструкцию, которую сложно с чем-то спутать. Два вкопанных столба, поверх — свежая, в белых заусенцах, балка, а через нее перекинуты две веревки с петлями. Под петлями — два ничем не примечательных табурета.
Кстати, одна из петель оказалась, на поверку, кольцом от горшка.
Меня почему-то добило именно это.
— Серьезно? — спросил я у провожатого. — Из кухни принесли? А хозяйка в курсе?
Конвоир не ответил, что было, по-моему, потерей для всей мировой драматургии.
Нас поставили на табуреты. Патко держали двое, потому как сам он не стоял. Да и петлю на него надевали, как хомут на больную лошадь. Я дернулся было в сторону, получил жердью под колено и чуть не закончил церемонию досрочно.
— Патко, — позвал я. — Ты, главное, не просыпайся сейчас, ладно? Вот конкретно сейчас — не надо.
Наверное, это была самая странная просьба в моей жизни. Но я честно не хотел, чтобы он открыл глаза и понял, где стоит и почему у него на шее веревка. Пусть уж лучше это останется моей персональной привилегией.
Шершавая удавка опустилась мне на плечи и затянулась под подбородком. Пахла сеном. Староста, умытый, в чистой рубахе, вышел перед собравшимися и громко, нараспев, заговорил:
— Suenaerau emo, aenaluen man! — прокатилось над погостом. — Oa kavuni tiesat inagraestohon, taemaen kornaegaenat kuraenu, il sono aelosat utohon enamo suenaeraun, il aenta kenai saengoten esono aelosat!
Я, сам не знаю зачем, опять пытался себе перевести, что он там сочинил.
Aenaluen — слушайте.
Inagraestohon… utohon…
Прокляли или дали смерть, что-то такое.
Ну и на десерт: aenta kenai saengoten esono aelosat.
А теперь вы увидите их смерть.
Их — это нашу, то есть.
Он даже руку к небу воздел. Цицерон еб… неуклюжий.
— Ruan tiesa naeraho ef, il oenaie aenta suelanon… — вдруг негромко, но связно сказал кто-то в толпе.
Кажется, кузнец.
Он пытался возразить. С аргументом типа «вода-то вернулась».
— Hulmaetu, aeoka ka in volvane souhu ekae kornaegaenat! — не оборачиваясь, рявкнул староста, и толпа снова притихла.
Hulmaetu.
Молчи.
И что-то про «если не хочешь получить свою плату». В очередной раз уточню, что это дословно, но смысл легко понять. Вот, собственно, и весь диспут.
Я почему-то смотрел поверх частокола.
С этой нелепой кухонной табуретки открывался почти ничем не ограниченный обзор. За заостренными бревнами долина уходила вниз и вширь. Тянулась до самого горизонта, а по ней, вспыхивая под низким солнцем, разбегались десятки новых ручьев. Наша работа, между прочим. Дальше зеленели перелески, синели складки холмов, а над всем этим плыли степенные облака, которым было глубоко плевать и на старосту, и на веревку, и на меня.
Красиво. Возмутительно, нечестно красиво.
И я вдруг подумал, что вокруг моего родного города тоже были долины. Какие-нибудь поля за окружной дорогой, даже, наверное, овраги, и, может, какая-нибудь речка с ивами. Двадцать два года я прожил в получасе езды от первых полей и ни разу на них не посмотрел. Все было некогда, все казалось, что настоящие просторы ждут меня где-то там, дальше, за горизонтом, в наушниках, в чужих, выдуманных мирах.
Интересно, как они выглядели. Те поля, оставшиеся дома. Сияло ли там, утром, вот такое же смешливое солнце?
Уже и не узнаю.
И еще я думал про обещание. Я ведь обещал им, что вернусь и все расскажу.
— Извините, ребята, — прошептал я куда-то в воздух. — Похоже, с рассказом выйдет накладка.
Староста замолчал, кивнул мужикам и неторопливо двинулся к табуретам, на ходу вытирая ладони о штаны.
— Ну что, Штейн, — сказал я себе под нос. — Спину держи прямо. Напоследок скажи, что умираешь, но не сдаешься. Марку отечественную не порть хотя бы.
Я в последний раз набрал полную грудь утреннего воздуха.
И тут ворота частокола взорвались.
По-другому и не скажешь. Тяжелые створки, запертые на весящий пару центнеров брус, с треском рванули внутрь, будто в них с разгона въехал грузовик, и через деревню, взметая пыль и чье-то белье с веревок, прокатился порыв ветра такой силы, что меня качнуло вместе с табуретом. Я, обливаясь потом, забалансировал на ножках, молясь, чтобы те в предательском порыве не обломились.
Толпа брызнула в разные стороны.
В образовавшийся проем, в столбе оседающей пыли, на рысях входила кавалькада. Сияла латунь сбруи, развевались широкие дорожные плащи, скалились острия пик над плечами. Во главе, обгоняя остальных, мчала рослая серая лошадь, а в седле сидела женщина.
Седая, прямая, как посох в ее руках, в темном дорожном плаще, и даже с погоста, даже моими подбитыми глазами в ее лице угадывалось что-то оглушительно знакомое. Резкие скулы, упрямый нос. Так мог бы выглядеть Патко… если бы родился женщиной и лет на семь или десять позже.
Ее лицо при виде виселиц перекосило от ярости. В поднятой руке женщины разгорался посох. Он спешно наливался белым, чистым светом, от которого по всему погосту шарахнулись тени.
— Nisaiuen! — сорванным от гнева голосом закричала женщина. — Nisaiuen, il naelaesuenuon aenta!!
Стоять. Отпустить. Сейчас.
А староста уже бежал к нам. Не от нее. К нам. И я с кристальной ясностью, приходящей только в самые паршивые моменты, понял: он собирался закончить начатое.
Пинок.
Табурет Патко вылетел из-под него первым.
Второй удар пришелся в мой.
Глава 27
Милосердие
Я приходил в себя так же медленно, как старый ноутбук после принудительного обновления. Сначала загрузился запах. Нагретая до затхлости парусина, старая, вонючая кожа, что-то травяное и горькое, напоминающее заветренный аптечный сбор. Потом кто-то весьма нагло включил свет, процеженный сквозь плотную ткань. Ну а затем все зашлифовали еще и болью. Причем ее начали транслировать по всем каналам разом, но громче всего орало горло, будто я всю ночь болел за «Зенит» на выездном секторе.
Причем я вообще не очень любил смотреть футбол. И никогда не был ни на одном матче.
А потом я открыл глаза и увидел над собой лицо Патко.
