Без страха и упрёка 5 (СИ), стр. 23
Но для него это уже был вопрос профессиональный, поэтому Берия выбрал другой путь.
К Сталину он приехал с толстой папкой и заранее подготовленным списком решений, часть которых без согласия Верховного всё равно провести не мог. Заодно Лаврентий Павлович прекрасно понимал, что если уж в собственной системе найден такой провал, лучше сказать о нём самому и сразу, чем однажды услышать тот же вопрос из чужих уст.
Настроение у Сталина в тот день оказалось необычно хорошим. Последние фронтовые сводки давали для этого достаточно оснований. После наведения порядка в тылах темпы наступления снова выросли, потери снизились до цифр, ещё год назад показавшихся бы фантастикой, снабжение наконец успевало за передовыми армиями, а промышленность выдавала столько вооружения и боеприпасов, что Генеральный штаб всё реже выбирал между двумя одинаково необходимыми направлениями. Армии было чем воевать, было кому воевать и, что в сложившихся обстоятельствах становилось для Германии особенно печальным обстоятельством, ещё оставалось с кем.
Сталин выслушал доклад почти не перебивая. Только несколько раз уточнил фамилии, попросил Берия показать две сводные таблицы и особенно внимательно прочитал справку, где рядом стояли сотрудники, проходившие одновременно по старым инженерным делам и по новой разработке связей Четвёртого интернационала.
Когда Берия закончил, Сталин вздохнул, посмотрел на трубку, и решив пока не курить, некоторое время молчал. Потом поднялся, неторопливо прошёл по ковру к окну и остановился там, заложив одну руку за спину.
— Значит, ты считаешь, что проглядел это у себя?
— Считаю, товарищ Сталин, — Берия сидел прямо и не пытался смягчить формулировку. — Система внутреннего контроля должна, да просто обязана была увидеть такую концентрацию ошибок и прямого саботажа раньше. Но не увидела. Значит, либо сама была устроена плохо, либо часть людей внутри неё сознательно заваливала проверки. Думаю, найдём и то и другое.
Сталин обернулся. Судя по лицу, злости у него не было, что в каком-то смысле делало разговор даже труднее.
— Хорошо, Лаврентий, что ты пришёл сам, — произнёс он, возвращаясь к столу. — Хорошо, что не стал юлить, прятать бумаги и доказывать мне, что виноват какой-нибудь начальник отдела, которого ты видел два раза в жизни. Это правильно. По-коммунистически правильно.
Берия едва заметно кивнул, но Сталин поднял ладонь, не давая принять эти слова за окончательное прощение.
— И то, что ты не контролируешь всё своё хозяйство, конечно, плохо. Только я сомневаюсь, что такое хозяйство вообще можно контролировать полностью. Если нарком начинает верить, что знает про каждого своего сотрудника всё, его самого уже пора проверять. Поэтому большой вины в том, что где-то завелась гниль, я не вижу. Вина начинается тогда, когда гниль увидели и решили закрыть сверху красивой бумагой.
Он снова сел, открыл папку и перелистнул несколько страниц.
— Здесь надо исправлять без жалости к ведомственной чести. Те, кто виноват, должны ответить, причём не потому, что сейчас нам понадобились инженеры, а потому что использовали государственную власть для своих дел. Тех, кого посадили правильно, но дали лишнее, пересмотреть. Невиновных освободить полностью.
Сталин задержал палец на одной из справок и поднял глаза на Берию.
— И извиниться.
Лаврентий Павлович чуть нахмурился, а Сталин усмехнулся, прекрасно заметив эту реакцию.
— Не бумажку прислать, где написано, что дело прекращено за отсутствием состава. Извиниться так, чтобы человек понял, что Советское государство знает, что поступило с ним несправедливо, и не собирается делать вид, будто ничего не произошло. Вернуть деньги, звание, стаж, квартиру, если отобрали. Семье помочь. Работу дать не из милости, а по его квалификации. Если десять лет отнять у человека умеем, должны уметь хотя бы признать, что были неправы. Посчитайте сколько он мог бы заработать на своём месте за время наказания, и всё отдайте.
Сталин закрыл папку ладонью и уже без улыбки посмотрел на своего давнего соратника.
— Ты понимаешь, Лаврентий?
А Николая Павловича Субботина больше всего занимал муж его старшей дочери.
Занимал не как отца, которому положено с подозрением рассматривать всякого молодого человека рядом с любимой девочкой, а совсем иначе. За долгую службу Николай Павлович привык к людям, у которых половина, а то и большая часть биографии оставалась за кадром, да и сам когда-то состоял в Особой экспедиции Генерального штаба, где считалось дурным тоном рассказывать сослуживцам, чем занимался до поступления, куда едет сейчас и почему возвращается из командировки с новым шрамом. Чужое молчание его не тревожило, если за ним стояла понятная профессия. Со Штурминым проблема заключалась именно в том, что никакой понятной профессии за его умениями не находилось.
Иногда Николай Павлович останавливался в своей комнате перед старым текинским ковром, занимавшим почти всю стену, и машинально поднимал глаза к сабле, подаренной ему на свадьбе. Широкий клинок с тёмным дамасским рисунком, старая гарда, рукоять с золотой насечкой выглядели над домашним уютом весьма грозно, но убрать оружие в шкаф Субботин так и не смог. Он очень хорошо понимал ценность таких подарков. Нормальный городской парень мог купить тестю часы, портсигар или хороший табак. Но Штурмин нашёл где-то старую казачью саблю, причём выбрал не парадную игрушку для стены, а вещь, которую когда-то действительно носили и, судя по заточке и нескольким следам на лезвии, не раз побывала в рубке.
То же самое и с песнями. Алексей не просто пел казачьи песни, которых с некоторых пор всё больше звучало по радио, а исполнял их так, как обычно поют то, что слышали с детства. Не выговаривал старательно слова, не изображал правильную удаль и не пытался добавить голосу искусственной хрипоты а просто жил в той песенной реальности а такое не придумать.
В Алексее вообще чувствовалось что-то родственное казачьей душе, хотя внешность скорее говорила против. Светлые глаза, кожа, черты лица давали скорее северный тип, но Николай Павлович слишком хорошо знал своих земляков, чтобы всерьёз заниматься измерением черепов. За несколько столетий в станицах успели смешаться русские, калмыки, татары, кавказцы, поляки и ещё бог знает кто, поэтому фенотип мог доказать примерно ничего.
Значит, оставались родители.
Но здесь Субботин довольно быстро упёрся в стену. Отец и мать Алексея были живы, с ними можно было поговорить, они воспитали сына, и никаких сомнений в этом не было. Только их собственная биография начиналась слишком поздно что порождало весьма обоснованные сомнения. В бумагах они возникали уже в глухой уральской деревне, куда приехали откуда-то с запада, причём откуда именно, никто толком сказать не мог. Старые сельсоветские записи путались в датах и обстоятельствах, одна справка противоречила другой, свидетели вспоминали лишь молодую супружескую пару с маленьким ребёнком и несколько сундуков вещей. Сами Штурмины, погостившие у сына почти две недели, когда разговор случайно касался прежней жизни, отвечали без грубости, но так неохотно, что Николай Павлович, воспитанный в среде, где чужое прошлое не выспрашивали, после второй попытки оставил их в покое.
Правда, покой оказался чисто внешним.
Он начал осторожно перебирать собственные связи, старые фотографии, дореволюционные списки частей, альбомы людей, которых ещё можно было найти. Никакого официального расследования, разумеется, не могло быть. Бывший офицер просто хотел понять, откуда у его зятя иногда появляется выражение лица, слишком хорошо знакомое по людям давно исчезнувшей имперской специальной службы.
Ответ подвернулся там, где Николай Павлович уже ничего не ожидал найти.
Старый знакомый дал ему посмотреть несколько альбомов из бумаг покойного полковника Сибирского казачьего войска. Снимки были самые обычные для того времени. Офицеры на сборах, охота, лошади, какие-то манёвры, группы людей возле штабных вагонов и станционных платформ. На одной фотографии, уже почти у самого конца альбома, стояли шестеро мужчин в форме и штатском. Субботин перевернул страницу, потом сразу вернулся назад и долго смотрел на крайнего справа.
