Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 92
Акар опустился рядом на колени и стал его вынимать. Здоровой рукой.
Он ковырял его пальцами и ничего не мог сделать, потому что пальцами такое не берётся: там не за что взяться.
Он попробовал обожжённой — и я услышал, как он втянул воздух.
Я вытащил из-за пояса рукоять.
Всё, что осталось от ножа: рукоять и четыре сантиметра клинка с косым чистым изломом.
Я её таскал за поясом с полудня и не мог понять зачем — резать ею нельзя, колоть нечем, выбросить рука не поднималась.
Титан. Четыре сантиметра титана.
Не режет, не колет и никому не нужен. Зато не гнётся.
Я подсунул обломок под кромку камня и налёг.
Он вошёл на палец.
Я налёг сильнее и повернул — тем самым движением, которым днём выломал клинок, только теперь это было правильное движение, потому что теперь я его использовал не как нож, а как то, чем он стал.
Клин.
Камень пошёл на четвёртом заходе.
Он сдвинулся на полпальца, потом на палец, потом крякнул и просел, и Акар поймал его здоровой рукой и вытащил.
Это заняло, наверное, минуты полторы.
Полтораста лет — и полторы минуты.
Вода ушла сразу. Не постепенно. Сразу.
Струйка, которая тысячу лет шла вправо и вниз, дошла до открывшейся щели, качнулась — я это видел, я на неё смотрел в упор с расстояния в ладонь — и пошла влево.
Вся.
Внизу, в трёх метрах, жёлоб в чашу остался мокрым и блестящим. И сухим.
Я сидел на корточках у развилки и смотрел, как вода уходит в камень, и в эту минуту не чувствовал ничего похожего на торжество.
Я чувствовал что-то очень нехорошее.
Двести десять человек. Полтораста лет. Всё, что было на этом острове, — счёт, бирки, долги, дети, отданные за воду, четыре кучки могил на склоне за седловиной, отец Тиссы, — всё это стояло на одном сером обломке, притёртом в щель.
Полторы минуты.
Акар держал камень в руках.
Он на него смотрел.
Потом положил его на плоское место рядом с развилкой — аккуратно, приметно, так, чтобы найти в темноте, — и посмотрел на меня.
И сказал одно слово:
— Всё.
Наблюдатель заметил нас не сразу.
Не нас — воду.
Он спустился к чаше, чтобы напиться, — обычная вещь, он делал это, наверное, десятый раз за ночь, — зачерпнул, напился, и на обратном пути посмотрел на жёлоб.
По жёлобу ничего не текло. Он постоял.
Потом наклонился и потрогал рукой.
Потом поднял голову.
Тавво был неправ ровно один раз, и одного раза хватило.
Они не смотрят наверх.
Но человек, который увидел, что вода перестала течь, поднимает глаза туда, откуда она текла.
Он свистнул.
Коротко, двумя тонами, как рассказывал Тавво.
И через три секунды у костра встали одиннадцать человек.
Дальше было очень быстро, и я помню это кусками.
Мы были на скальной полке в трёх метрах над ними и в восьми шагах от расщелины. Нас было шестеро, считая двоих, оставшихся у щели.
Отходить надо было в щель. Акар не мог.
Он мог лезть по ней сорок минут, и у него была обожжённая рука, и он к тому моменту стоял на коленях у развилки и дышал так, что мне это было слышно за два шага.
Пока он доберётся до входа, они будут на полке.
Я велел двоим тащить его.
Сам с Тавво и четвёртым встал на верху жёлоба — там, где узко и где на нас можно лезть только по одному.
Опять трёхшаговое место. Третье за сутки.
Мы держали, я думаю, минут восемь.
Восемь минут против одиннадцати человек втроём, и держали мы их не потому, что мы были хорошие, а потому, что снизу вверх по мокрому жёлобу лезут по одному и лезут медленно.
Первого я снял копьём, когда он вылезал.
Второго снял Тавво — семнадцатилетний пацан, который полтора месяца лежал лицом к стене, ударил взрослого мужика в горло и не дрогнул, и я на это посмотрел и ничего не подумал, потому что было некогда.
Третьего они не пустили: остановились и стали думать.
Через восемь минут они пошли не по жёлобу.
Они пошли в обход, слева, по осыпи — той самой, по которой я записал запасной путь для нашей группы. Умные.
И я услышал их сбоку и понял, что через минуту мы окажемся между.
И вот в эту минуту снизу, с тропы, закричали.
Кинт ждал сигнала сорок минут.
Он стоял в проходе у берега, смотрел на вторую террасу, где ничего не было видно, и ждал.
Потом принял решение.
Он рассудил так. Сигнала нет — значит, либо не зажгли, либо не видно. Если не зажгли — всё сорвалось, и неважно, где я стою. Если не видно — все ждут, а я стою.
Мне велено держать до третьей звезды. Третья звезда прошла это место полчаса назад.
Мне велено потом уходить к террасам.
Он не пошёл к террасам.
Он снял всех тридцать с прохода и повёл их вверх — не к террасам, а к чаше. Он бросил проход.
А Кинт вышел на тропу с тридцатью и заорал.
Я услышал этот крик, лёжа на верху жёлоба, и первое, что я почувствовал, было облегчение, а второе — вот что.
Я вспомнил, как двенадцать часов назад стоял с ним у стены во дворе, подбирал слова секунд двадцать и говорил, добиваясь, чтобы он повторил:
«Не „пока не позову. До этого места. Позову я или нет».
Я заставил его повторить дважды. Я в ту минуту был собой доволен так, как не был доволен пять лет.
Он повторил дословно. И сделал ровно наоборот.
Нас на верху жёлоба было трое, а обходили нас девять. Через минуту нас бы взяли, а ещё через две Акар с обожжённой рукой был бы на полпути в щели.
Кинт единственный на всём острове сделал в ту ночь правильно.
Он сделал это, нарушив формулу, за которую я заплатил Ерёминым.
Я эту вещь ношу с собой до сих пор и до сих пор не разложил.
Формулировка была верная. Я в этом уверен, и я бы дал её снова, и я даю её с тех пор всем и всегда.
И именно поэтому Кинт, повторивший её дважды, в ту ночь оказался перед выбором, которого у него не должно было быть, — и правильным оказалось её нарушить.
То есть правило, которым я пять лет закрывал долг за одного человека, оказалось неполным.
Чего в нём не хватает, я не знаю.
Семьдесят человек на галечнике через четверть часа поняли, что перед ними никого, и пошли в посёлок.
За это было заплачено, и заплачено к утру.
Они развернулись.
Естественно, развернулись: тридцать человек снизу — это тридцать человек, а трое сверху — это трое.
И между этим двумя вещами есть ровно одна секунда, в которую человек, стоящий в обходе, решает, куда бежать.
Они выбрали тропу.
Дальше на площадке была свалка.
Тридцать снизу, одиннадцать сверху, трое сбоку, темнота, костёр, мокрый камень.
Подробно я про это рассказывать не буду. Но один кадр приведу, потому что он у меня стоит перед глазами до сих пор и потому что в нём вся та ночь.
Я вылез на площадку с левой стороны и оказался спиной к костру.
Костёр — это очень плохо. Человек, стоящий спиной к огню, виден целиком, а перед собой не видит ничего, кроме своей же тени, которая идёт по камню на десять шагов вперёд и шевелится вместе с ним.
Я это понял, увидев, что вокруг моей тени двигаются ещё три.
И у меня была одна секунда на решение, и решение это было не тактическое, а арифметическое: слева от меня было темно, справа — костёр, а между ними лежал на камне человек и держался за живот.
Я его знал. Это был один из тридцати Кинта, из нижнего ряда, тот, что днём таскал воду в цепочке и у которого сын был в моих гонцах.
Если я пойду влево, в темноту, я живу и он остаётся.
Если вправо, к нему, — я на свету, и меня видно всем.
Я пошёл вправо.
Я это делаю не потому, что я хороший. Я это сделал потому, что за чуть больше двух месяцев на том острове меня приучили считать людей поштучно, а тут человек лежал и его было видно, и не было никакого способа его не увидеть.
Взял его за шиворот и оттащил за камень, и на это ушло секунды четыре, и за эти четыре секунды меня достали дважды: один раз вскользь по спине, второй — в то же левое предплечье, поверх дневных стежков Дуллы.
