Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 91

Я лежал у входа в щель и долго смотрел на посёлок и не понимал, почему ничего не происходит.

А внизу, у берега, Кинт стоял в проходе и смотрел на вторую террасу, где над слоем дыма ровно ничего не было видно, и ждал сигнала, которого не будет.

Он ждал его сорок минут.

А потом принял решение сам.

Буду благодарен за подписку, лайк и комментарий.

Глава 23. Узкая щель

Я пролежал у входа в щель сорок минут.

Огонь на второй террасе горел — я его видел: слабое рыжее пятно в слое дыма, размытое, без формы, как свет фонаря в тумане.

Снизу, от прохода у берега, не доносилось ничего.

С тропы к чаше — ничего.

Ни крика, ни камня, ни движения.

Я лежал, считал и очень медленно понимал, что произошло.

Сигнал был. Его не увидел никто, кроме меня, потому что я один смотрел на посёлок сверху, а все остальные — вдоль террас, сквозь лежачий дым.

Двое суток мы радовались штилю, и штиль нас за это поблагодарил.

Я лежал и решал.

Вариант первый: послать вниз человека и начать заново через час.

Час у меня был. До восхода оставалось часа четыре.

Только вниз идти сорок минут, обратно сорок, и всё это по посёлку, в котором ходят двенадцать.

И — главное — на разбитой варде внизу сидел шестидесятилетний старик, который в эту самую минуту, может быть, объяснял чужим людям, что воду на Саринте можно потерять.

Вариант второй: идти без демонстрации.

То есть лезть в щель, зная, что наверху не половина двенадцати, а все двенадцать, и что они не смотрят вниз, потому что вниз смотреть незачем.

Я его выбрал за минуту.

Я объяснил четверым и Акару, и объяснил честно, и не стал ничего смягчать: демонстрации не будет, наверху все, обратно нас, скорее всего, не выпустят. Спросил, кто пойдёт. Пошли все.

Меня это, если честно, не удивило и не растрогало. Я к тому часу уже понимал этих людей: там, где я объяснил бы час, они решали за секунду, потому что решать было нечего.

Наверху была вода.

Щель начинается за валуном и идёт вверх и вбок, наискось, в теле скалы.

Длина — метров сорок.

Ширина — где ладонь, где две. В трёх местах — узость, в которую взрослый проходит только боком и только выдохнув.

Она не тёмная. Она полностью тёмная: там нет ни луны, ни звёзд, ни отблеска, и ты идёшь на ощупь, лицом к одной стене и спиной к другой, перебирая пальцами. Я лез первым.

На второй узости я застрял.

Не всерьёз — секунд на двадцать, — но застрял по-настоящему: грудная клетка вошла, а таз нет, и я упёрся и не мог сдвинуться ни туда, ни сюда.

И вот тут со мной случилось то, чего я от себя не ожидал.

Меня накрыло.

Я двенадцать лет лазил в затопленные отсеки. Я работал в трубах, в шахтах, в междудонном пространстве, в местах, где до открытой воды сорок метров по железу. Я это умею и я этого не боюсь, и это не бравада — просто у меня на такое не срабатывает.

А тут я застрял в каменной трещине в темноте, и у меня перед глазами очень отчётливо встала ржавая переборка в сантиметре от стекла маски.

Двадцать три минуты.

Я упёрся и рванулся.

Дважды, изо всех сил, ногами, как рвётся человек, а не как выходит водолаз, — и первое, что я сделал, это набрал полную грудь, чего в такой щели делать нельзя категорически, и заклинился ещё плотнее.

Камень взял меня поперёк груди и держал.

Шума я наделал столько, что его было слышно на площадке.

Я это знаю точно: Тавво потом сказал, что наверху свистнули — коротко, двумя тонами, — и что он в эти секунды лежал в щели за мной и держал в руке копьё, упирая наконечник мне в спину, потому что развернуться было негде и потому что дальше он идти не мог.

Он думал, что нас уже слышат.

Мне понадобилось на всё это, я думаю, минуты полторы. Полторы минуты — это ровно столько, сколько человеку нужно, чтобы дойти от костра до расщелины и посмотреть.

Никто не пошёл. Свистели не про нас.

Я досчитал до двадцати, выдохнул до конца, обмяк и прошёл.

Тавво, когда пролез следом, взял меня за плечо и подержал секунды три. Ему было семнадцать, и он лежал в темноте за спиной у человека, который застрял и бился, и он не сказал об этом ни слова ни тогда, ни потом.

Акар шёл третьим.

Ему было пятьдесят пять, и правая рука у него была обожжена от кисти до локтя и к ночи начала опухать, и в щели опираться приходилось обеими.

Он не издал ни звука за все сорок метров.

Один раз я услышал сзади короткий выдох сквозь зубы — и всё.

Тавво шёл вторым, за мной, и по дороге, на широком месте, где можно было отдышаться, он мне рассказывал.

Шёпотом, короткими фразами, ровно то, что мне было нужно.

Он провёл среди них четыре ночи.

Он рассказал, как они спят: не все разом, третями, и не там, где костёр, а в стороне, потому что у костра тебя видно.

Он рассказал, что старший у них не один: есть тот, кто командует, и есть второй, который считает и с которым говорят про груз.

Он рассказал, что они не окликают друг друга по именам, а свистят — коротко, двумя тонами.

И он рассказал одну вещь, которая через полчаса спасла нам всё.

Он сказал: они не смотрят вверх.

Я его переспросил. Он объяснил.

Четыре ночи он лежал связанный и смотрел на них, потому что больше смотреть было не на что. Они моряки.

Всю жизнь на воде, где сверху ничего не бывает: сверху небо, опасность всегда сбоку или снизу.

Они прекрасно держат горизонт. Они видят движение на воде за километр. Они мгновенно оборачиваются на звук с любой стороны.

Наверх они не смотрят никогда.

Щель вывела нас на скальную полку в трёх метрах над площадкой и метрах в шести левее расщелины.

Я выполз первым и долго лежал не двигаясь и смотрел.

Внизу горел костёр. Двенадцать.

Одиннадцать я насчитал сразу и двенадцатого нашёл через минуту — он сидел выше остальных, на камне у начала тропы, лицом вниз, к посёлку.

Наблюдатель.

Он смотрел на тропу, потому что оттуда должны прийти.

Остальные лежали и сидели у костра тремя группами, и трое не спали.

Тавво был прав насчёт третей.

Расщелина, откуда идёт вода, была правее нас и ниже метра на полтора.

От нашей полки до неё — шагов восемь по наклонному камню, открыто, но выше уровня их глаз.

От расщелины до чаши — три метра вниз по жёлобу.

От чаши до костра — двенадцать шагов.

Двенадцать шагов.

Я лежал на полке, смотрел на это и очень отчётливо понимал, что если хоть один из них поднимет голову, всё кончится за десять секунд.

Тавво лежал рядом и не поднимал головы, и я, помню, подумал, что ставлю всё на слова семнадцатилетнего пацана, который четыре ночи пролежал связанным.

Ставить было больше не на что.

Мы пошли вчетвером: я, Акар, Тавво и один из четверых.

Двое остались на полке — не прикрывать, прикрывать было нечем, а чтобы, если нас возьмут, был кто-то, кто вернётся и расскажет.

Восемь шагов по наклонному камню мы шли, я думаю, минут семь.

Босиком. Прижавшись. По одному.

Я считал шаги, потому что всегда считаю, и досчитал до восьми, и потом ещё раз до восьми, потому что первый раз сбился.

Развилка была там, где он сказал.

Трещина в скале, из неё сочится — не бьёт, именно сочится, струйкой в мизинец, и уходит вниз по естественному жёлобу, вытертому за тысячу лет до гладкости.

А в полутора метрах выше, слева, — вторая щель.

Уходящая внутрь камня, вбок и вниз, в темноту.

И в ней стоит камень.

Я бы прошёл мимо сто раз.

Он был не «заткнут» и не «вставлен» — он был влит. Обычный серый обломок, притёртый по месту так, что снаружи он часть скалы, и щель вокруг него забита той же породной пылью, слежавшейся в камень. Полтораста лет.

Кто-то полтораста лет назад нашёл эту развилку, понял, что она значит, подобрал камень по месту и притёр его.

И рассказал сыну.