Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 90

Просто вход — это то, чем пользуются каждый день, а второй выход — это то, чем не пользуются никогда, и человек не тратит внимание на то, чем не пользуется.

Я двенадцать лет проверял такие двери у чужих.

И пять лет не проверял у себя.

Кинта я оставил на последнюю очередь и говорил с ним отдельно, отойдя к стене.

Я сказал ему задачу.

Он кивнул.

Я сказал, что если продавят — уводить к террасам. Он кивнул опять.

А потом я сказал третье, и на нём я споткнулся, и стоял, подбирая слова, наверное, секунд двадцать.

Я сказал:

— Держи до третьей звезды.

Он не понял. Я показал: три звезды в ряд, низко над морем — их видно было в ту ночь отлично, и мы оба знали, о чём я.

Показал: когда они дойдут вот сюда.

— До этого места. Потом уходи.

Он спросил:

— А если ты не позовёшь?

Вот на этом вопросе у меня и остановилось всё.

Я стоял в двух шагах от двадцатидвухлетнего парня, который через час пойдёт держать проход, и он спросил меня ровно то, о чём я думал последние пять лет, и спросил он это буднично, между делом, потому что ему надо было понять инструкцию.

И я сказал:

— Всё равно уходи.

Я повторил это дважды.

И потом сказал третий раз, медленно, добиваясь, чтобы он повторил своими словами:

— Не «пока не позову». До этого места. Позову я или нет.

Он повторил.

Я заставил его повторить второй раз.

В ноль семнадцать по гидроакустической связи в затопленном коридоре судна «Аскольд» я сказал пять слов.

«Ёрш, сорок шестая. Держи, пока не позову».

В ноль двадцать три под переборкой сорок шесть сорвался штабель.

Судно просело на четыре градуса. Переборку повело, дверной проём сложился.

Он был прижат по грудь. Не ранен. Дышал.

У него было двадцать три минуты воздуха.

В ноль двадцать четыре он доложил сам.

Спокойно. По форме. Назвал остаток, назвал положение, назвал, что не может освободиться.

Он не попросил помощи.

Он доложил обстановку, потому что так положено, и потому что он был мичман шести лет службы, и потому что в тот момент он ещё был уверен, что я приду и всё будет нормально.

В ноль двадцать шесть я был у него.

Дальше я работал один, потому что пары «два» не было на связи и наверх сигнал не проходил через сорок метров ржавого железа.

У меня был разжим из аварийного набора.

Разжим — это домкрат. Домкрат работает, когда есть во что упереться.

Мне не во что было упереться. Всё вокруг было подвижное: сдвинувшийся груз, повёрнутая переборка, палуба с креном.

Я перебирал точку опоры четыре раза.

В ноль тридцать восемь он отдал мне свой резервный баллон.

Сам. Через щель. Не дожидаясь просьбы.

Он видел мой манометр — я работал в полуметре от него, и он на него смотрел всё это время, — и понял, что у меня кончается, раньше, чем понял я.

Он протянул его в щель и толкнул.

Отдав его, он оставил себе восемь минут.

В ноль сорок шесть он сказал последнее.

Я приведу это дословно, потому что я это несу пять лет и потому что это единственная фраза за всю мою жизнь, которую я помню с точностью до интонации.

Он сказал:

— Командир, не дёргайся. Ты сам сказал — держать.

В ноль сорок девять я сдвинул балку и вытащил его.

Три минуты.

Я не бросил его. Я не струсил, не растерялся и не ошибся в оценке противника.

Я его достал.

Я вытащил его из-под сорока тонн железа в одиночку, разжимом, у которого не было упора, в воде плюс три, на пределе собственного воздуха, и всплыл с ним с грубейшим нарушением режима, и четверо суток потом лежал в барокамере.

Я опоздал на три минуты.

И я пять лет разбирал эту ночь на части и каждый раз находил, что действовал правильно.

Оценка была верная. Решение было верное. Работа была сделана быстрее, чем сделал бы кто угодно другой.

Ошибка была одна, и она была не в ту ночь.

Ошибка была в пяти словах.

«Держи, пока не позову».

Я построил приказ так, что выйти из него можно было ровно одним способом — через меня.

А я опоздал на три минуты.

Я стоял ночью во дворе сгоревшего посёлка и говорил двадцатидвухлетнему парню:

— До этого места. Потом уходи. Позову я или нет.

И заставил его повторить дважды. Пять лет.

Пять лет и одна фраза.

Вышли в половине четвёртого.

Мы разошлись по четырём направлениям от общего двора, и последнее, что я сделал перед тем, как уйти, — обернулся и посмотрел, как расходятся остальные.

Кинт — вниз, к берегу, с тридцатью.

Пращники — вверх, к тропе.

Тисса — к отверстию трубы за нижним рядом, с двенадцатью женщинами и с горшками, увязанными в тряпки, чтобы не звякали.

Мы — на восток, в обход, к валуну.

Сигналом к началу была не вспышка и не крик.

Ночь, зеркала не работают, а кричать нельзя.

Сигналом был огонь.

Мы выбрали дом — крайний целый на второй террасе, стоящий выше остальных, с целой крышей, — и на его крыше с вечера сложили сухую труху.

Кинт видел эту крышу от прохода.

Пращники видели её с тропы.

Я видел её от валуна.

Мальчишка должен был поджечь её, когда мы все займём места.

Я дошёл до валуна за сорок минут.

Пирри довела нас до него и ушла вниз, и ушла молча, и я на неё за это до сих пор благодарен, потому что если бы она заспорила ещё раз, я не уверен, что настоял бы.

Мы залегли у входа в щель.

Акар лежал рядом, дышал через раз и держал обожжённую руку на весу.

Я лежал и смотрел вниз, на посёлок, туда, где над второй террасой должна была подняться крыша.

И вот в эти минуты, лёжа лицом в холодный камень и ничего не делая, я в первый раз за двое суток остался без работы.

Голова у меня в такие минуты идёт куда попало, и в ту ночь она пошла туда, куда я ей полтора месяца ходить запрещал.

Три числа. Пятое июля. Тридцать метров глубины. И щель в скале, из которой шёл ровный холодный свет без источника.

Я лежал у другой щели в другой скале, в двух тысячах пятистах лет оттуда, и очень отчётливо понимал, что за всё это время ни разу — ни разу — не попробовал сесть и разобрать ту ночь так, как разбирал шнур, счёт и жёлоба.

У меня всё время были дела.

Дела были настоящие. Просто человек, у которого всегда есть настоящие дела, никогда не садится за то единственное, чего он боится.

Я тогда себе пообещал, что сяду.

Сел я через два года.

А потом наверху, над нами, двое пошли к развилке.

Я их увидел сразу, потому что смотрел вверх каждые двадцать счётов: двое из двенадцати отделились от огня и пошли по площадке вбок и вверх — туда, где расщелина и жёлоб.

Не за водой. За водой ходят к чаше, а чаша была ниже и левее.

Они шли смотреть, откуда она берётся.

Я толкнул Акара локтем и показал.

Он посмотрел, и я в темноте не видел его лица, но услышал, как он перестал дышать.

Шестидесятилетний старик просидел день на кренящейся варде и объяснял им, почему выгоднее договориться, а не резать. Он объяснял обстоятельно, стараясь, чтобы поняли. И где-то на середине этого объяснения он сказал им, что воду тут можно потерять — не назло, а в доказательство.

Один из двоих наверху присел у расщелины и стал водить рукой по камню.

Штиль стоял вторые сутки.

Тот самый, по которому гружёная варда идёт как по столу, и по которому дым в тот день стоял столбом и был виден от горизонта.

Верхний ряд догорал.

Одиннадцать домов, выгоревших изнутри, тлели вторые сутки и давали ровный низкий дым, и дым этот при полном безветрии не поднимался и не сносился.

Он лежал.

Он лежал на посёлке слоем в человеческий рост, и в лунном свете это выглядело так, будто на террасы налили молока.

Огонь на крыше зажгли вовремя.

Мальчишка добежал, поджёг и убежал, и всё сделал точно.

Пламя поднялось на два метра.

И утонуло в дыму, который стоял на террасах на высоте трёх.