Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 34
Так не звучит человек, который что-то забирает из ниши. Так звучит лодка, которую притирают бортом к гальке.
Я приподнялся и посмотрел на воду.
Из бухты видно не было — плечо закрывало, — а с моей точки просматривалась только полоса моря за грядами, и на этой полосе было пусто.
Значит, лодка уже внутри.
Вот тут я и сделал то, за что едва не заплатил всем.
Если внизу лодка, ждать наверху нельзя. Лодка уйдёт, и я останусь с одним обутым человеком, которого не узнал против солнца, и с двумя сутками пустой работы.
Двенадцать лет службы, четыре недели на острове, и я полез в трубу за человеком, который эту трубу знает с детства.
Лодки внизу, кстати, не было. Я потом искал след киля на гальке и не нашёл ни одного.
Что там стучало, я не знаю до сих пор.
Он услышал меня метров через двадцать.
Осыпь. Я поставил ногу на плитку, плитка поехала, и вниз ушёл камень размером с кулак, и стучал он долго.
Внизу стало тихо.
Я замер и сосчитал до двадцати.
Потом решил, что он полез дальше вниз, и двинулся.
Он не полез дальше вниз.
Он поднимался мне навстречу, прижавшись к стенке в том месте, где жёлоб делает колено, и я прошёл мимо него в полутора метрах. Он ударил сзади.
Дальше было пятнадцать секунд, из которых я помню не всё.
Он не дрался. Это было первое, что я понял, и понял слишком поздно.
Он не пытался меня убить, задушить, ударить чем-нибудь. Он делал ровно одно: толкал.
Толкал вниз и вбок, туда, где стенка жёлоба обрывается на карниз, а с карниза до воды двадцать метров.
Умно. Человек, упавший в расщелине, — просто упал. Никто ничего не расследует.
Первый толчок пришёлся под лопатки и снёс меня на четыре метра вниз по осыпи.
Осыпь под спиной шла живая, мелкая, как крупа, и держаться на ней было не за что: всё, за что берёшься, едет вместе с тобой. Я успел развернуться и упереться пяткой в выступ.
Он прыгнул сверху.
Я поймал его на подъём — не бросил, некуда было бросать, — и мы покатились вместе, и в какой-то момент я оказался снизу и увидел небо.
Потом он навалился и стал давить.
От него пахло дымом и козой, как от всех тут, и ещё чем-то кислым, чем пахнет человек, который весь день бегал. Дышал он мне в лицо часто и коротко, через зубы, и ни разу не выругался и не сказал ни слова, и вот это молчание было хуже всего: молчат, когда работают.
Он был сильный. Он был свежий. А я был на пятой неделе ячменной каши.
Мелкий щебень уходил у меня из-под лопаток струйками, и вместе со щебнем меня понемногу везло вниз, к тому месту, где стенка кончается.
Правая пятка нащупала пустоту.
Я в тот момент очень отчётливо, безо всякой паники, подумал, что вот сейчас всё и кончится, и что это глупо.
Нож я вытащил не думая.
Именно так — не думая. Рука сама.
Ударить я не мог — он был сверху, и удар пришёлся бы куда попало, а убивать его мне было нельзя категорически: мёртвый он не расскажет ничего.
Я развернул клинок плашмя и полоснул наотмашь по тому, до чего доставал.
Достал по левому предплечью.
Он взвыл, дёрнулся и на секунду убрал вес.
Секунды хватило. Я вывернулся из-под него, скинул с себя ногами и откатился к стенке, и тут же встал на колено.
Он был метрах в трёх выше, держался за руку, и между пальцев у него шло чёрным.
Мы посмотрели друг на друга.
Тряпка с головы у него слетела.
И я всё равно его не узнал.
Против света, снизу вверх, тёмное лицо, кровь, две секунды.
Я потом месяц вспоминал эти две секунды и каждый раз получал разное.
Он развернулся и пошёл наверх, быстро, легко, потому что бегать по этой расщелине он умел, а я нет.
Я рванул за ним и на третьем шаге поехал на осыпи и проехал вниз метров пять, ободрав всё, что можно ободрать.
Когда я выбрался наверх, на кромке было пусто.
В Ниппу я всё-таки спустился, потому что раз уж всё равно.
Тайник был на месте.
И он был больше.
Прибавилось два сосуда зерна и ещё один бурдюк. Прибавилась вязанка сушёной рыбы. Уключины лежали как лежали.
А в стороне от закладки, за отдельным камнем, в щели, куда я в прошлый раз не заглянул, лежал свёрток.
Он не имел к закладке никакого отношения, и это было видно с одного взгляда: закладка лежала на общих правилах — корзина, сосуды, бурдюки, всё крупное и всё съедобное. А тут был узелок из козьей шкуры размером с два кулака, увязанный по-домашнему, женским узлом.
Я развернул.
Два обломка меди — не лезвия, просто куски, но по здешним меркам это состояние. Нитка бус из просверленных раковин. И детская обувка, сшитая на ногу лет пяти, ни разу не надёванная.
Я сидел на корточках над этим узелком дольше, чем над всем остальным тайником.
Потому что это была не подготовка высадки.
Это был человек, который собрал самое дорогое, что у него есть, положил туда обувь для ребёнка и спрятал в единственном месте на острове, откуда можно уйти по воде незамеченным.
Кто-то тут не только работает на лодочных.
Кто-то тут собирается с ними уплыть.
А один из новых сосудов был закрыт не камнем.
Он был закрыт глиняной пробкой, и в пробку, пока она была сырой, вдавили печать.
Спираль в кресте.
Я сидел перед этим сосудом на корточках долго.
Понимаете, это ничего не доказывало.
Печать Спирали стоит на всём, что выходит из его кладовой. Ею запечатывают зерно, которое дают в долг. Такой сосуд может стоять в любом доме острова, и его могли взять оттуда, и оттуда его мог взять кто угодно.
Это не улика.
Это просто ещё одна вещь, которая лежит не там, где ей положено.
Я не тронул ни сосуда, ни пробки.
А потом сделал то, за что четыре главы своей жизни себя грыз.
Я выгреб корзину с рыбой до дна.
В прошлый раз я не дал этого сделать Тиссе — перехватил ей запястье и держал, и был прав, потому что тайник тогда мог исчезнуть за сутки. Сейчас он всё равно был вскрыт: наверху осталась кровь, и человек, который сюда ходит, уже знал, что за ним лезли.
Терять было нечего.
Под нижним слоем лежала тряпица.
В тряпице — плоский камешек размером с ноготь большого пальца, серо-зелёный, просверленный, на обрывке шнурка. На нём был вырезан знак: три косые насечки.
Я его узнал сразу. Я видел его на боку старых бирок в нише крайнего дома нижнего ряда.
Печать дома Асси.
Сарно, отец Тиссы и Ниссо, ушёл в море четыре года назад и не вернулся.
Ему поставили пустой сосуд за седловиной, как ставят всем, кого взяло море, и перестали произносить имя.
А его подвеска лежала на дне корзины со свежей рыбой, под самым верхним, только что доложенным слоем.
И вот тут я сел на гальку по-настоящему.
Потому что рыба была новая. Её положили в эту корзину дня три-четыре назад, не раньше, — я это видел по тому, как она лежала и как пахла.
Значит, кто-то, докладывая свежую рыбу, вынул подвеску, положил её на дно и засыпал сверху.
На хранение так не прячут. На хранение прячут в сухое и подальше.
Так кладут вещь, которую должны предъявить.
Я вертел этот камешек в пальцах и очень медленно понимал, во что упёрся.
Тот, кто придёт с моря за закладкой, не станет верить первому встречному на чужом берегу. Ему нужно подтверждение, что человек, который вышел к нему навстречу, — от тех же, кто четыре года назад забрал отсюда людей.
И самое надёжное подтверждение — вещь взятого.
Её кладут в корзину перед приходом. Её достают при встрече. Её меняют от раза к разу, потому что каждый раз берут новых.
Подвеска Сарно была не памятью и не уликой.
Она была расходником.
Я завернул её обратно в тряпицу, положил на дно и засыпал рыбой ровно так, как она лежала.
Три раза проверил, как легла верхняя связка.
Тайник я не берёг: он был уже не мой и не их — он был вскрыт, и обе стороны это знали.
Я сделал это потому, что не смог придумать, как принесу этот камешек в дом, где сегодня вечером будут есть с одной плиты женщина, её мать и двое мальчишек.
