Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 33

Здесь с июля до конца сентября дует с севера, и наверху он дует всегда. Поверхность воды в плоской миске идёт мелкой рябью, и луч не бьёт, а размазывается: с двадцати шагов ещё видно, с двухсот — уже нет.

Я постоял с этой миской, поругался и вылил воду.

Сухое дно работало хуже, но работало.

Обожжённая глина, залощённая до матового блеска, отдаёт свет рассеянно — пятном, а не иглой. Я взял козий жир, тот самый, которым знахарка мазала мне спину, и растёр его по дну ладонью.

Стало заметно лучше. Ещё лучше стало, когда я подмешал в жир сажи и вытер почти насухо: тёмное дно под тонкой жирной плёнкой даёт не мутное белое пятно, а плотный блик.

Не зеркало. Ни в каком приличном смысле не зеркало.

Но луч включается и выключается движением кисти, бьёт мгновенно, не требует топлива и не зависит от ветра.

Я проверил вечером: оставил во дворе мальчишку с кругом и велел ловить солнце.

Он поймал с четвёртой попытки.

Я стоял на седловине в двух километрах, и мне било в глаза так, что я отвернулся.

Забрать круг оказалось труднее, чем всё остальное вместе взятое.

Я пошёл к Дулле, потому что круги хранились у неё.

Объяснил, как мог: круг, солнце, наверх, знак. Показал, поймал луч, посветил ей в стену.

Она смотрела на это молча.

Потом сказала одно слово и ушла в дом.

Я стоял и не понимал, что произошло, пока не подошла соседка и не объяснила мне жестами очень доходчиво, что я идиот.

Круги не для этого.

Их ставят на обряде. В них наливают воду и смотрят. Что они там видят — мне никто и никогда не объяснил, а я больше не спрашивал.

Круг есть не в каждом доме. Их делают редко, и делают не здесь: их привозят.

Я пришёл к женщине, которая ведёт обряд по умершим, и попросил у неё священную вещь, чтобы махать ею на горе.

Как если бы я в чужой стране зашёл в храм и попросил икону — подложить под ножку стола, потому что она удобного размера.

Круг мне принесла Тисса.

Через день. Вечером, молча, завёрнутый в ткань.

Я развернул и не сразу понял, что не так, а потом понял.

Он был старый. Бортик щербатый, дно залощено до матовости, на ручке скол. Домашний.

Я показал ей: чей?

Она не ответила.

Я показал ещё раз, настойчивее: чей?

Она посмотрела на меня и сказала два слова, которые я к тому дню уже знал.

«Мой дом».

И я вспомнил, как четыре дня назад на склоне за седловиной над каждой ямкой стоял такой круг с водой, и над четырёхлетней ямкой — тоже.

Я сидел с ним в руках и очень хорошо понимал, что мне сейчас дали.

Дулла отказала, потому что была права.

А Тисса принесла свой, потому что решила, что отец в тайнике важнее обряда.

Я тогда впервые всерьёз подумал, что́ я делаю с этой женщиной.

Дальше надо было придумать, что именно говорить этим зеркалом.

Задача оказалась интереснее, чем я ожидал.

Смотрите. У меня есть луч, который включается и выключается. Значит, у меня есть только длина и пауза, и больше ничего. Ни цвета, ни громкости, ни интонации.

И у меня есть люди, которые не умеют читать, не умеют считать дальше десяти и в жизни не заучивали ни одной условной таблицы.

Я мог бы, конечно, взять готовое. Я знаю морзянку — её на флоте сдают, и я ею пользовался, и до сих пор помню, хотя не открывал таблицу лет восемь.

Только это идиотизм. Морзянка — это тридцать три знака, каждый из которых надо выучить и уметь принять на слух или на глаз. Меня ей учили полгода. Здесь бы я её не поставил и за год.

Поэтому я делал ровно наоборот.

Не алфавит. Четыре сообщения. Всего четыре, и ни одного больше.

Три вспышки, пауза, три вспышки. «Много лодок, с запада». Тревога.

Две вспышки, пауза, две. «Одна лодка». Просто гости, не паника.

Одна долгая. «Иди сюда». Наверху что-то, надо человека.

Много частых, без счёта. «Пожар». Или «беда внизу», это уже снизу вверх.

Всё. Четыре.

И я к ним не подпускал ничего пятого, хотя мне очень хотелось, потому что как только сообщений становится семь, люди начинают путать, а перепутанный сигнал хуже, чем никакого.

Учил я через детей.

Взрослому объяснять условную таблицу — мучение: он спрашивает, зачем так, и предлагает, как лучше.

Ребёнок берёт правило целиком и не спорит.

Я показал шестерым гонцам, и через два дня во дворе шла своя игра, в которой один стоял на крыше с черепком и «моргал», а остальные орали, что он передал, и хохотали над ошибками. Ещё через два дня они моргали друг другу через весь посёлок просто так, от скуки.

А ещё через день я услышал, как женщина у ступки говорит соседке: «Три-три», — и обе, не поднимая головы, смотрят вверх.

Взрослые выучили сами. Через своих детей. За четыре дня, бесплатно и без единого моего слова.

Это, к слову, работает везде. Я это видел в трёх странах и не сразу понял, что вижу одно и то же.

Хочешь, чтобы посёлок что-то знал, — научи мальчишек.

Ложную тревогу я объявил на восьмой день, в час пополудни.

Схема была такая.

Марно на Кунде «видит» лодки. Даёт сигнал кругом — три вспышки, пауза, три вспышки: наш знак «много, с запада».

Мелкая бежит вниз. Посёлок поднимается.

Три вещи я сделал отдельно.

Первое. Я никого не предупредил. Ни Кинта, ни Тиссу, ни Спираля. Никого, кроме Марно, которому сказал только «сделай так в этот час» — и он, как всегда, не спросил зачем.

Второе. Я объявил накануне при всех, что иду на два дня на южные террасы за деревом.

Третье. Я не пошёл на террасы.

Я ушёл затемно, обошёл остров понизу, поднялся к западной кромке с юга и лёг в камнях над той самой косой расщелиной, по которой мы спускались в Ниппу.

И стал ждать.

Сигнал я увидел в час.

Три вспышки от Кунды. Пауза. Три вспышки.

Марно всё сделал точно.

Через восемь минут я услышал посёлок — на таком расстоянии не слова, а общий гул, который ни с чем не спутаешь: так звучит место, где двести человек одновременно бросили дело.

Дальше я лежал в камнях и смотрел не на море.

Я смотрел на тропу.

Он появился через двадцать две минуты.

Не бежал.

Вот это меня и убедило окончательно, ещё до всего остального: он шёл быстро, но ровно, и шёл он не от посёлка вниз, к бухте, куда бежали все, а поперёк — на запад, к кромке.

Человек, который слышит тревогу и идёт в противоположную сторону, объясняется двумя способами. Либо он трус и бежит прятаться. Либо у него там дело.

Прятаться на западной кромке негде.

«Противник выдаёт себя не тем, что делает, а тем, на что реагирует.

Наблюдение за объектом даёт вам его распорядок. Это хорошо и это скучно: распорядок можно подделать, распорядок соблюдают все, и по нему вы никогда не отличите вашего человека от соседа.

А когда вы создаёте событие — маленькое, дешёвое, ничего не стоящее событие, — вы получаете реакции. Реакции подделать нельзя, потому что на подделку нужно время, а времени вы не дадите».

Гуляев. Пятый семестр.

Я лежал в камнях, смотрел на человека, идущего поперёк тревоги на запад, и думал, что за двадцать лет впервые понял, о чём была та лекция.

Он был метрах в шестидесяти от меня, шёл против света, и я его не узнал.

Голова замотана тряпкой от солнца, как у всех. Рост средний, сложение среднее, шёл ровно.

Единственное, что я разглядел: он был обут.

Он дошёл до расщелины, огляделся — коротко, профессионально, одним движением головы, и я вжался в камни, — и полез вниз.

Я дал ему четыре минуты и собрался ждать.

Расщелина — узкий косой жёлоб в теле обрыва, сорок метров вниз, шириной местами в человека. Единственный вход и единственный выход. Он должен был вылезти обратно, и я сидел бы наверху, на своей земле, и взял бы его на выходе, когда у него заняты руки.

Так я и решил. Я лежал в камнях и уже прикидывал, куда его класть.

А потом снизу пришёл звук.

Дерево о камень. Дважды, с промежутком, глухо и снизу.