Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 35
Я его там оставил.
Это, если считать, по совести, второе, за что мне стыдно за тот день.
Кровь я нашёл на камнях выше, у выхода из расщелины: три пятна и мазок по стенке на высоте плеча. Я запомнил высоту.
Наверх я вылез перед закатом, обошёл остров понизу и вошёл в посёлок с юга, со стороны террас, с вязанкой хвороста на плече.
Меня встретили руганью.
Ложная тревога, как выяснилось, вышла на славу. Люди бросили работу, вытащили два чёлна, загнали коз, увели детей на верхний край, простояли час и разошлись злые.
Ко мне претензий не было — я же был на террасах.
Претензии были к Марно.
Он стоял посреди двора, и на него орали человек десять, и он молчал, глядя в землю, потому что объяснить ему было нечего и, главное, нечем.
Я стоял с хворостом и смотрел на это.
Мог выйти вперёд. Мог показать, объяснить, взять на себя. Не вышел.
Потому что если бы я вышел, тот, кто в это время лез из расщелины, зажимая руку, узнал бы, что тревога была моя.
Я стоял и молчал, и на четвёртой неделе на этом острове это было первое, за что мне по-настоящему стыдно до сих пор.
Марно, кстати, ничего мне потом не сказал. Ни в тот вечер, ни через месяц.
Через пять недель он погиб у чаши над источником, успев подать сигнал.
Тисса ждала меня у дома.
Не в доме — у стены, снаружи, в темноте, там же, где перехватила меня перед первым выходом на мыс.
Я сбросил хворост и хотел пройти мимо.
Она взяла меня за плечо и развернула к свету от чужой двери.
Я забыл, как выгляжу.
Правый бок и бедро от рёбер до колена содраны об осыпь — не рана, а сплошная тёрка, с песком и мелкой крошкой в мясе. Локоть разбит. На скуле ссадина. И вся правая ладонь в крови, которая была не моя, и это ей тоже было отлично видно.
Она смотрела на меня секунд десять.
Потом развернулась и ушла в дом.
Я решил, что всё, и стоял у стены как дурак.
Она вернулась через минуту с плошкой воды и тряпкой, села на камень и молча кивнула: садись.
Мыла она меня, надо сказать, без всякой нежности.
Дралась с песком в этой тёрке, как дерутся с грязной посудой, и я пару раз зашипел, и она даже не сбавила.
Мы молчали.
Потом она сказала, не поднимая головы:
— Круг.
Я замер. Она подняла глаза.
И задала вопрос — три слова, и я их знал все три, и всё равно не сразу собрал, потому что вопрос был не тот, которого я ждал.
Она не спросила, кто это был.
Она не спросила, нашёл ли я что-нибудь.
Она спросила:
— Он помог?
Круг. Круг её отца, снятый с могилы, отданный чужаку, чтобы тот махал им на горе.
Я сидел на камне с ободранным боком и понимал, что если скажу «нет» — я это у неё отнял зря.
— Помог, — сказал я.
И это была правда. Марно моргнул точно, тревога прошла, человек вышел, и я его достал ножом.
Она кивнула и вернулась к тряпке.
А через полминуты сказала ещё одну фразу, длинную, из которой я разобрал слов пять.
Я попросил повторить. Она повторила медленнее.
Смысл был такой:
Отец бы отдал сам.
Кинта я нашёл ночью и рассказал ему всё как мог.
Это заняло, наверное, час, и половину я нарисовал.
Он слушал, и лицо у него делалось всё более деревянным.
Когда я дошёл до предплечья и показал, где полоснул, он закрыл глаза.
Потом сказал — медленно, для меня:
— Кто?
Я показал: не видел. Против солнца. Тряпка.
Показал: обувь.
Он посмотрел на меня.
И назвал. Не человека.
Он сказал два слова, и я знал оба: «Амасса» и то, которым называют тех, кто при ней сидит.
Охрана источника.
Он не сказал, кто именно. Он сказал — откуда.
И, сказав это, посмотрел мимо меня, в сторону верхнего ряда, где стоял дом с одиннадцатью большими сосудами и двумя корзинами.
Дом человека, который его вырастил.
Наутро я поднялся на площадку раньше своей смены.
Стоял у стенки и смотрел на левые предплечья.
Их было четверо, тех, кто сидит при Амассе по очереди. Я знал всех в лицо.
Первый пришёл с рассветом. Руки чистые.
Второй — через час. Чистые.
Третий заступил в середине дня. Чистые.
Четвёртый не пришёл.
Я просидел до вечера.
Он не пришёл ни в этот день, ни на следующий, а на третий появился, и левая рука у него была замотана тряпкой от локтя до кисти — и он, не дожидаясь, пока кто-нибудь спросит, сам, громко, при всех рассказал, как сорвался на камнях за козой и распорол руку.
Ему посочувствовали.
История была хорошая. Я бы такую и сам придумал.
Я смотрел на него через двор и ждал, когда внутри щёлкнет: вот он.
Не щёлкало, и не щёлкало по двум причинам.
Первая: рост. Мазок крови на стенке расщелины остался на высоте моего плеча — значит, тот, кто вылезал, был примерно с меня. А этот был на голову ниже.
Вторая выяснилась к вечеру, когда он полез за черпаком и тряпка сползла.
Я успел разглядеть в упор, с трёх шагов.
Это был не порез.
Края у резаной раны ровные и расходятся, а тут кожа была сорвана лоскутом и внизу, у запястья, стояли мелкие лопнувшие пузыри. Ожог. И ожог не вчерашний: серёдка уже подсыхала коркой, а по кромке шла белая стянутая полоса, какая появляется дней через десять.
Он ходил с ним всё это время открытым. Замотал только теперь, потому что пошло гноем, и придумал историю, чтобы не объяснять, где на этом острове можно так обжечься.
Я стоял и думал две вещи сразу.
Первая — что человек с ожогом на левой руке, который врёт про козу, мне тоже когда-нибудь пригодится.
Вторая — что я двое суток шёл по ране, и рана оказалась чужая.
Я ещё стоял и переваривал это, когда мимо прошёл Черпак.
Он нёс маленькую корзину.
И вот тут у меня в голове наконец щёлкнуло — только не про морду, не про рост и не про повязку.
Про утро.
Я вспомнил своё восьмое утро на этом острове, когда я лежал за загоном и сорок минут смотрел на людей, пытаясь понять, кто ночью ходил на мыс.
И вспомнил единственное, что тогда вынес и отложил как мелочь.
В то утро на площадке распорядителя источника не было. Его подменял другой.
Я стоял, смотрел ему в спину и очень медленно считал.
Четверо сидят при Амассе.
Но приходит и уходит когда угодно, в любое время дня и ночи, не отчитываясь ни перед кем, с ключом от всего, что тут есть, — один.
И он у нас не «охрана».
Он у нас — распорядитель.
Буду благодарен за подписку, лайк и комментарий.
Глава 10. Плата за тишину
Три дня я за ним ходил.
Точнее — три дня я сидел на своих сменах при чаше и смотрел, а по вечерам считал. Считать было что.
Утро первое. Пришёл на площадку с рассветом, ушёл через час. Вернулся к полудню. Отсутствовал между этим — три часа, где был, никто не спрашивал.
Утро второе. Не было до полудня вообще. Появился с корзиной, объяснил кому-то, что ходил в верхние дома. Верхние дома — это двести метров.
Утро третье. Спустился в бухту, постоял у чёлнов, поднялся обратно. Дважды за день уходил на четверть часа в сторону северного гребня, где нет ничего.
Правая рука у него работала. Левой он ничего не поднимал.
Ни разу за три дня.
Он черпал правой, ставил правой, подавал правой, и, когда ему протянули тяжёлый кувшин, он подставил бедро, а не вторую ладонь.
Левая была замотана до локтя куском ткани — старым, серым, из тех, что тут идут на всё. Он с ним ходил четвёртый день и ни разу не менял.
Никто на это не смотрел. Люди тут ходят с замотанными руками через одного. Я смотрел.
И на третий вечер сел на камень за загоном и очень честно сказал себе, что доказательств у меня нет, что рост не сходится, что я могу ошибаться, что за это меня убьют, и что я всё равно это сделаю.
Сорвался я на четвёртый день.
Я не собирался. У меня был план — нормальный, аккуратный, профессиональный: дождаться, когда он снова уйдёт ночью, и взять его на выходе из посёлка, а не в его расщелине.
