Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 13

Это след от того, что затянуто и от чего долго и сильно вырывались.

Я потянул с него мокрую рубаху.

На груди, посередине, была метка.

Три косые линии, короткие, параллельные. Не рваные — резаные. Нанесённые аккуратно, одна за другой, с одинаковым нажимом, кем-то, кому не мешали и кто не спешил.

Уже подсохшие. Дня три.

Я сидел на корточках в воде и очень медленно поднимал глаза от этой груди на людей вокруг.

Они молчали. Все.

Двести человек — ну, сколько там сбежалось, полторы сотни, — стояли вокруг лодки и молчали, и на лицах у них не было удивления.

Вот что я увидел в первую очередь. Не страх.

Узнавание.

Тисса пробилась сквозь толпу, посмотрела в лодку и села на гальку.

Просто села, куда стояла, в мокрое.

Она не закричала, как вчера. Она смотрела на этого парня, и губы у неё шевелились, и я разобрал только, что она повторяет два слога. Та-вво. Тавво.

И я понял, что она знает его так же, как знала того, кого вчера принесли на носилках. По лицу понял. Есть разница между тем, как смотрят на беду соседа, и тем, как смотрят на свою, — и разница видна на любом языке.

Женщина рядом обняла её за плечи и сказала кому-то через голову длинную фразу, и в ней — я поймал — было слово, которым вчера звали Ниссо.

Я сложил. Они ушли вдвоём.

Ниссо и этот. Вдвоём, на этом самом чёлне, три или четыре дня назад. Вернулся один мальчишка — на берегу, под чужой доской, со сломанной ногой. И вот теперь второй.

С резаной меткой на груди и стёртыми до мяса запястьями.

А между этими двумя точками — трое суток, в которые кто-то держал семнадцатилетнего пацана связанным, аккуратно нанёс ему на грудь три ровные линии и отпустил. Отпустил.

Вот это было самое поганое.

Его не убили. Его вернули.

Я поднял голову и посмотрел на море, и море было тихое, синее и совершенно пустое до самого горизонта.

Я двенадцать лет читал такие вещи, и мне не нужен был язык, чтобы прочесть эту.

Это не нападение. Это письмо.

Ему влили в рот воды.

Не сразу — сначала смочили губы, потом по глотку, и вот тут я, наверное, впервые за два дня почувствовал что-то похожее на уважение к этим людям: они всё сделали правильно, без моих подсказок. Знали.

Он открыл глаза примерно через минуту.

Обвёл всех. Взгляд не цеплялся ни за что.

Кто-то наклонился и спросил.

Он попробовал ответить и не смог — горло не работало. Ему дали ещё воды. Он глотнул, закашлялся, и его приподняли за плечи.

И тогда он сказал одно слово.

Тихо. Хрипло. Даже не сказал — выдохнул.

И оно вошло ко мне с той же секундной задержкой, что и вчера, и развернулось внутри так же спокойно и буднично, как разворачивались все остальные.

Лодочные.

Всего-навсего.

Не «враги». Не «убийцы». Не «пираты» — я потом полгода искал у них слово, похожее на «пират», и не нашёл, потому что его нет, потому что оно им не нужно.

Люди, которые приходят на лодках.

Я стоял по щиколотку в воде среди полутора сотен человек и в первую секунду даже не понял, почему у меня по хребту пошёл холод от такого пустого слова.

А потом посмотрел на их лица.

Толпа начала пятиться от лодки. Не бежать — пятиться, медленно, всей массой, как отступает вода.

Женщина рядом со мной прижала ладонь ко рту.

Мужик, стоявший по другую сторону чёлна, развернулся и пошёл вверх по тропе, не оглядываясь, и почти сразу перешёл на бег.

А Тисса поднялась с гальки, и я увидел её лицо.

На нём не было ни ужаса, ни горя.

На нём было бешенство.

Буду благодарен за подписку, лайк и комментарий.

Глава 4. След с моря

Тавво положили в доме Тиссы, рядом с Ниссо.

Я узнал об этом утром и сначала не понял, почему обоих сложили вместе, — а потом сообразил и почувствовал себя идиотом. Родня. У них одна родня, и, судя по тому, что за ними обоими ходила одна и та же женщина, родня близкая.

Мать Тиссы я в тот день увидел впервые. Невысокая, сухая, с руками в узлах, лет сорока пяти на вид и, я подозреваю, тридцати с чем-то на самом деле. Она вошла, когда я сидел на пороге, посмотрела сквозь меня, как через пустое место, и занялась мальчишками.

За весь день она не сказала мне ни слова и не встретилась со мной глазами ни разу.

Я не обиделся. Я вообще-то её понимал.

К Тавво меня подпустили не сразу.

Сначала над ним сидела та самая знахарка, чью плошку с жиром я имел глупость прокомментировать. Она обмывала ему лицо, поила по глотку и делала всё правильно, и я стоял в дверях и ничего не трогал, потому что человек, который лезет с советами через сутки после того, как в первый раз открыл рот, — это ровно тот человек, которого перестают слушать навсегда.

Она вышла через час, задела меня плечом в узком проходе и что-то буркнула.

Я разобрал только одно слово. «Куннис».

Ладно. Значит, не забыла.

Тавво спал. Дышал ровно, и это было уже неплохо: вчера у него дыхание было рваное, как у загнанной собаки.

Я сел на корточки и стал смотреть.

Тисса пришла через минуту и села с другой стороны. Не мешала. Она вообще, я заметил, никогда не мешала — просто оказывалась рядом и наблюдала, что я делаю, и через какое-то время начинала делать то же самое.

Я взял его правое запястье и повернул к свету.

Так.

Кольцо. Полное, замкнутое, по всей окружности. Ширина полосы — сантиметра полтора. Кожа содрана до мяса, местами до подкожной клетчатки, края лохматые внутрь.

Я осмотрел левое. То же самое, зеркально, той же ширины.

И вот это «той же ширины» было первым, что мне не понравилось.

Когда человека вяжут наспех, чем попало, следы получаются разные: где-то шире, где-то уже, где-то узел вдавил, где-то соскользнуло. Тут были два одинаковых кольца, ровных, аккуратных, будто их печатали.

Значит, вязали не наспех. Значит, вязали чем-то стандартным и вязали умеючи.

Дальше. Рана лохматится внутрь, к ладони. Это направление рывка: человек тянул руки на себя, вырывался, и снова, и снова, и делал это долго — потому что за пять минут так не сдирают.

Я приподнял его руку выше и посмотрел на предплечья.

Никаких других повреждений. Ни ссадин на локтях, ни синяков, ни следов ударов.

То есть его связали и оставили. Не били. Не тащили по камням.

Просто связали и оставили. И он вырывался, наверное, полдня.

Я положил руку обратно и сидел, глядя в стену, потому что мне нужна была минута.

Есть вещи, к которым не привыкают. Я видел людей после плена, я знаю, как выглядит человек, которого держали. И всегда, всегда самое поганое — не раны. Самое поганое — аккуратность. Когда по следам видно, что тому, кто это делал, никто не мешал, он не спешил и он делал не в первый раз.

Потом я снял с него рубаху и посмотрел на грудь. Три линии.

Косые, параллельные, длиной каждая сантиметров шесть, на грудине, чуть выше солнечного сплетения. Уже подсохшие, с бурой коркой, дня три-четыре.

Я наклонился близко.

Расстояние между ними — одинаковое. Я померил ногтем: между первой и второй, между второй и третьей. Одинаковое.

Глубина одинаковая. Длина одинаковая. Начало и конец каждой на одной линии, как по линейке.

Резали по одной. Это видно по краям: три отдельных входа и три отдельных выхода, а не один протяг с возвратом.

И — резали по неподвижному. Ни одного смещения, ни одного дрожащего края. Человек не дёргался.

Или его держали так, что не мог.

Я сидел над этим пацаном и очень медленно перебирал варианты, как перебирают инструмент.

Наказание? Нет. Наказание делают больно и уродливо, наказание видно издалека. Три ровные царапины на грудине — это не больно и не страшно.

Обряд? Тоже нет. Всё обрядовое, что я видел в жизни, — симметрично или узорчато. Три параллельные палочки не значат для глаза ничего.