Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 12

К вечеру я знал про Саринт больше, чем хотел.

Первым, на кого я наткнулся, был Мастер.

Я наткнулся на него у крайнего дома верхнего ряда, случайно, и потом полчаса не мог уйти.

Старик сидел на пороге, спиной к солнцу, и работал.

Между колен он держал ком, обмотанный кожей, — я не сразу понял, что это камень. Чёрный, размером с кулак, с плоской верхушкой. В правой руке у него была палка с костяным наконечником, упёртая в грудь через кожаную нашлёпку.

Он поставил наконечник на кромку камня. Замер. Навалился грудью.

Щёлк.

И с камня сошла пластина.

Ровно такая, какую я вчера поднял на берегу. Длиной с палец, тонкая, с продольными гранями, острая до бритвы.

Он отложил её, повернул камень на ноготь, поставил наконечник, замер, навалился. Щёлк. Вторая.

Я простоял над ним, пока солнце не сдвинулось на ладонь, и мне не было скучно ни секунды.

Понимаете, я вырос среди инструмента. Я умею работать руками и я знаю, как выглядит человек, который умеет. И вот это было оно — та самая экономность, когда нет ни одного лишнего движения, и ты не можешь разложить работу на этапы, потому что она идёт слитно.

Он снимал по пластине секунд за десять. Все одинаковые. Все годные.

Я присел на корточки в двух шагах.

Он на меня не посмотрел. Работал.

Через какое-то время он взял одну пластину, повертел, чем-то остался недоволен и бросил в кучку слева. Я потянулся, взял её и стал рассматривать.

Он покосился.

Я показал ему пластину, потом провёл пальцем вдоль граней и постучал себя по лбу: как?

Старик посмотрел на меня, потом на камень у себя между колен, и хмыкнул.

Взял ещё одну палку с наконечником, короче своей, и протянул мне. Потом подвинул ко мне мелкий камешек-заготовку. Показал: давай.

Я взял. Упёр. Навалился.

Камешек раскололся пополам с мерзким хрустом.

Старик засмеялся. Он смеялся долго, беззвучно, трясясь всем телом, и в конце вытер глаз.

Потом взял у меня палку, поставил наконечник на нужное место — сдвинув его миллиметра на два, не больше, — и снял пластину.

Я эту разницу в два миллиметра запомнил на всю жизнь, потому что повторить её не смог ни в тот день, ни через сто попыток.

Уходя, я оглянулся. Старик сидел на пороге в одиночестве, и никто к нему не подходил, и в его дворе стояла одна питта. Одна.

Единственный на острове человек, который умеет делать лезвия. Живёт беднее всех.

Я эту заметку тоже подшил.

Дома тут кладут из плоских серых плиток на глину, без раствора, и стены выходят в две ладони с лишним. Крыши плоские: балки, поверх тростник, поверх утоптанная земля, и на них сушится рыба и лежат тыквы. Улиц две, они опоясывают склон и в одном месте расширяются в общий двор.

В один дом я заглянул — дверь была открыта, хозяйки не было.

Внутри темно, низко и тесно: одна комната, метра четыре на три, пол земляной, присыпанный чем-то белым. В дальнем углу очаг, круг из камней, зола, над ним чёрный от копоти потолок. Трубы нет. Совсем. Только квадратная дыра в крыше в стороне от очага, и, судя по балкам, дым уходит в неё далеко не весь. Стены в саже на две трети высоты, вытертые плечами до блеска у самой двери.

Я представил, каково там зимой при закрытом проёме, и мне стало нехорошо.

А прочее было сделано неожиданно толково: две парные ниши в стене вместо полок, каменная скамья у входа, вытертая до седины.

И порог.

Порог был мраморный. Белый, серьёзный кусок мрамора, обтёсанный ровно и уложенный в земляной пол. В доме, где нет ни трубы, ни окна, ни куска металла, — мраморный порог. И рядом, в косяке, мраморная же чашечка с круглой лункой: в неё входит пятка двери и вращается.

Сажа на стенах, дыра в крыше, глиняный пол — и мрамор там, где ходят и где смотрят.

Люди везде одинаковые. Плевать на трубу. Порог должен быть хороший.

Дома делятся на верхние и нижние, и делятся резко.

Верхние — ближе к источнику, крупнее, с двумя уровнями, у некоторых наружная каменная лестница. Крыши крыты плотно. Во дворах — вкопанные питты, много, я насчитал у одного дома девять.

Нижние — у самого обвода. Меньше, ниже, крыши латаные. Питт по одной-две, и стоят они не в земле, а на камнях, что означает, что они не полные.

Между верхом и низом — улица, и это не просто улица. Это граница. За полдня я не увидел ни одного человека из нижнего ряда, который поднялся бы наверх без дела.

У дома Спирали, наверху, есть пристройка без окон. Я прошёл мимо неё два раза, и оба раза дверь была приоткрыта.

Одиннадцать больших сосудов и штук пять поменьше. Общего склада на острове нет — зерно у каждого своё, дома, в питтах, — а тут стоит склад.

И там же, у входа, корзина с глиняными брусочками.

Брусочков было много. Очень много.

Она была за нижним рядом, снаружи обвода, в лощине, и туда сбрасывали всё: золу, кости, черепки, требуху. Мухи стояли облаком.

Лощина уходила вниз и в сторону. В сторону от источника.

Ниже по склону, в стороне, всё правильно — я поставил галочку и пошёл обратно.

Я поставил её зря, и стоила эта галочка дороже всего, что я на этом острове сделал. Но это выяснилось сильно позже.

Ходил я так до темноты, и к вечеру ноги у меня были сбиты в кровь, а на левой лопатке лопнул и сошёл пузырь, и рубаха — та самая тряпка, которую дала Тисса, — прилипла к мясу. Знахаркин жир к тому времени весь скатался. Меня знобило на сорокаградусной жаре, и я про себя отметил, что это температура, и что завтра будет хуже.

Зато к темноте у меня в голове лежал остров.

Уже в темноте я сел на камень над посёлком и стал сводить.

Двести десять человек. Пятьдесят дворов: двадцать два наверху, двадцать восемь внизу. Мужчин рабочего возраста — пятьдесят пять, женщин столько же, детей и подростков семьдесят, стариков тридцать.

Всё правильно. Всё по науке. Именно так и надо оценивать населённый пункт.

Только сорок из этих детей утром бегали за мной по двору, и один потрогал меня пальцем за ногу, проверяя, настоящий ли.

Кричали с крыши.

Я сначала не понял, что кричат: одно слово, длинное, на одной ноте, повторяемое раз за разом. Кричал мальчишка, стоявший на плоской крыше крайнего дома и махавший рукой в сторону моря. Двор снесло.

Я никогда не видел, чтобы посёлок пустел так быстро. Женщины бросали ступки прямо на землю, мужики бежали от загонов, кто-то на ходу поднимал ребёнка и совал соседке.

Все бежали вниз, к бухте. Я побежал со всеми.

И только на середине тропы сообразил, что бегу сам. Что на мне нет верёвки. Что никто не смотрит, куда я делся.

Это было первое, что я получил на этом острове бесплатно. Правда, я тогда этому не обрадовался, потому что уже увидел бухту.

Чёлн входил в бухту боком.

Без гребцов. Он просто шёл на прибой, разворачиваясь под ветром, и волна несла его в берег, и по тому, как он сидел, было ясно: внутри вода.

Мужики зашли по грудь и вытащили его на гальку. Я лез вместе с ними, меня оттёрли плечом, но я протиснулся.

В лодке, на дне, в воде по бортам, лежал парень.

Лет семнадцати. Такой же тёмный и худой, как все тут. Живой — я увидел, как дрогнула грудь.

Едва.

Кожа серая. Губы в белой корке. Обгорел так, что кое-где сошёл слоями.

Я сунулся к нему первым, потому что все остальные растерялись, а я нет — у меня в такие моменты, наоборот, отключается всё лишнее.

Пульс. Есть, частый, слабый.

Обезвоживание крайней степени. Двое суток без воды минимум, скорее трое. Руки.

Я взял его запястье, и рука повернулась, и я увидел.

На обоих запястьях, по кругу, шли полосы. Не ссадины, не потёртости — ровные, глубокие, содранные до мяса кольца, одинаковые справа и слева, с чистой ровной кромкой.

Я держал эту руку и чувствовал, как у меня внутри становится очень тихо.

Такое не бывает случайно. Такое не появляется, когда человека мотает в лодке.