Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 14

Оставалось третье, и оно легло само.

Клеймо.

Так метят скот, так метят рабов, так метят всё, что имеет владельца и может уйти. Аккуратно, без злобы, по неподвижному, потому что владельцу незачем причинять лишнюю боль своей же вещи.

Значит, мальчишку взяли, пометили как чужое и вернули — предъявить.

Я сидел с этой мыслью и был очень собой доволен. Она объясняла всё: и аккуратность, и то, что не били, и то, что отпустили.

Ошибался я в ней целиком.

Я показал Тиссе.

Ткнул пальцем в линии, поднял брови и развёл руками: что это? Потом ткнул ещё раз и обвёл рукой всё вокруг — чьё?

Она поняла с первого раза — она вообще соображала очень быстро, и это было единственное, что мне на этом острове облегчало жизнь.

И тут же покачала головой, и лицо у неё стало закрытое.

И не «нет, ты неправ».

«Не спрашивай».

Я всё-таки спросил. Показал на грудь Тавво, потом на грудь себе, потом обвёл дом, двор, деревню — с вопросом на лице.

У кого ещё такое?

Она встала и вышла.

Тавво пришёл в себя к полудню и заговорил, и я в этот час впервые по-настоящему возненавидел своё положение.

Дом набился людьми. Пришёл Черпак, пришёл кто-то из верхних, пришли соседи. Тавво говорил слабо, с остановками, ему всё время подносили воду. Говорил он долго.

Всё это время я стоял в углу и не понял ни одного слова.

Вот попробуйте представить. В комнате говорят про то, что тебя касается напрямую, — а ты стоишь и слушаешь музыку. Ты видишь, как у людей меняются лица. Видишь, как женщина у стены прижимает ладонь ко рту. Видишь, как Черпак дважды переспрашивает одно и то же и на второй раз оглядывается на дверь.

И ты не знаешь ничего.

Я стоял и делал единственное, что мог: считал.

Тавво трижды показал рукой на юго-восток. Один раз развёл ладони — широко, шире плеч. Два раза загибал пальцы: на одном месте вышло четыре, на другом — то ли два, то ли три, я не разглядел.

Про число «четыре» я запомнил отдельно и записал у себя в голове: четыре лодки.

И тут же, следом, вспомнил, чему меня по этому поводу учили, — только вспомнил лениво, вполуха, как вспоминают то, что к тебе сейчас вроде бы не относится.

«Худшая разведка, товарищи, — это не отсутствие данных. Отсутствие данных вы хотя бы честно доложите. Худшая разведка — это когда вы увидели половину и додумали вторую. Потому что додуманное вы доложите с той же интонацией, что и увиденное. И вам поверят».

Я стоял в углу чужого дома, не зная языка, и записывал в голову число, которого не слышал.

К лодке я пошёл после того, как народ разошёлся.

Чёлн лежал на гальке в бухте, куда его вчера вытащили, и вокруг него слонялись мальчишки, а взрослые старательно ходили мимо.

Это, между прочим, я тоже отметил.

Когда с людьми случается беда, они лезут смотреть. Это нормально, это человеческое. А тут полтораста человек за сутки не подошли к лодке ни разу.

Дело было не в том, что неинтересно. Дело было в том, что не хотят.

Я обошёл её кругом.

Обычный чёлн: долблёный из одного ствола, с нашитыми досками по бортам, метров пять с небольшим. Внутри вода вперемешку с песком, водоросли, дохлая рыбёшка.

Первое. Пробоина.

Была. В правой скуле, выше — я померил ладонью — на две с половиной ладони над тем местом, до которого он сидел в воде, когда его прибило.

Выше ватерлинии.

Мокрая полоса на дереве была видна отлично — тёмная, с налипшей солью, ровная по всему борту. До неё он сидел в воде, когда его прибило. Дыра была на две с половиной ладони выше.

То есть чёлн не тонул. Он держался и мог держаться неделю.

Дыра была ровно там, где она видна, и ровно там, где она ни на что не влияет.

Второе. Уключины.

Целые. Обе. Гнёзда вытертые, не тронутые, ни трещины.

А вёсел не было.

Понимаете, в чём штука. Если бы лодку било штормом, весло вырвало бы вместе с уключиной или сломало о неё. Если бы человек упустил весло — второе осталось бы. Тут были целые уключины и ни одного весла. Вёсла сняли.

Третье. Снасть.

На носу был привязан обрывок линя, а на дне лежал ком сети. Я вытащил его, расправил и стал искать край.

Нашёл. Ровный.

Волокна на срезе лежали в одной плоскости. Ни одного вытянутого, ни одного разлохмаченного.

Порванная верёвка выглядит совсем иначе: пряди рвутся не одновременно, край получается косой, лохматый, с торчащими усами. Резаный край — ровный.

Сеть обрезали. Лезвием. Не спеша.

Четвёртое. И вот на четвёртом у меня начали шевелиться волосы.

Под кормовой банкой, привязанный, лежал бурдюк.

Я его отвязал — узел, кстати, был чужой, я такого узла у местных потом ни разу не видел — и потряс.

В нём была вода.

Полным он не был — от силы на треть.

Я вылил немного на ладонь и понюхал. Обычная вода, чуть затхлая.

И тогда я сел на борт и стал считать вслух, по-русски, потому что мне надо было слышать слова.

— Значит, так, — сказал я. — Бурдюк вмещает литра четыре. Осталось литра полтора. Он пил трое суток, максимум четверо. Полтора литра в сутки при такой жаре — это ровно та норма, при которой человек не умирает, но и ходить не может.

Мальчишки на берегу смотрели на меня с восторгом. Взрослый чужак сидел на лодке и разговаривал сам с собой — зрелище, видимо, было отменное.

— То есть, — сказал я им, — ему оставили воду. Отмеренную.

Один из пацанов важно кивнул.

Дальше я сделал то, чего делать не собирался, но иначе выходило, что я всё это знаю и молчу.

Я собрал людей.

Собрать людей без языка — задача нетривиальная. Я решил её грубо: залез в чёлн и начал громко и ритмично колотить обломком доски по борту.

Через три минуты на берегу было человек тридцать.

Через пять — больше пятидесяти, включая Черпака, включая Старшего, включая Обрыва, который встал поодаль и скрестил руки.

Я вылез, отряхнулся и взял обрывок линя.

Зажал в кулаках и рванул. Линь лопнул; я поднял оба конца над головой — лохматые, косые, с торчащими прядями — обошёл полукруг и дал потрогать первым трём. Один мужик пощупал и хмыкнул: ну да, порвал верёвку, молодец, чего дальше.

Тогда я взял второй кусок и огляделся в поисках, чем резать.

Свой нож вытаскивать не хотел: после вчерашнего это был бы не аргумент, а вызов, и Спираль имел бы полное право прочесть его именно так.

И тут из толпы вышел Мастер.

Старик протолкался вперёд, не глядя ни на кого, достал из-за пояса пластину — свежую, из тех, что снимал вчера, — и молча сунул мне в руку. Потом отступил на шаг и остался стоять рядом.

Я не буду делать вид, что мне это было безразлично.

Я разрезал линь, поднял концы, обошёл тот же полукруг и дал те же трём потрогать. Гладко. Ровно. Как ножом отрезано, потому что ножом и отрезано.

Мужик, который хмыкал, перестал хмыкать.

Потом пошёл по рукам ком сети — я нашёл край и пустил его в толпу, и тридцать человек передавали его друг другу и щупали. Люди, которые всю жизнь чинят сети, поняли это раньше и лучше меня. По толпе пошёл ровный низкий гул.

Дальше — уключины. Я похлопал по целой, развёл руками: пусто. Изобразил, как гребут. Показал на дыру в борту, потом провёл ребром ладони по мокрой полосе на дереве.

Дыра была выше. Все увидели, что выше.

А в конце я поднял бурдюк.

Потряс — слышно было, как плещет. Присел, налил на ладонь и выпил.

И вот тут стало по-настоящему тихо. Потому что даже мальчишки поняли: человека, которого хотят убить, не поят.

Я выпрямился и попытался сказать вывод.

Это заняло у меня немало времени и, полагаю, выглядело чудовищно.

Я показал на море. Потом сложил ладони домиком и показал на посёлок. Потом показал на глаза — двумя пальцами от глаз в сторону моря и обратно.

Они смотрели.

Потом принялся считать на пальцах и тыкать в сторону бухты, где на гальке лежали вытащенные чёлны, и в сторону сарая, где стояла большая лодка.