Bleach: Император душ. Том 1 (СИ), стр. 77

То, что амулет таил, было силой совсем иного порядка. Чудовищный океан, тяжёлый и без дна, какого мне на моём веку почти и не попадалось. Доводилось мне держать в руках и силу старого Ямамото, на котором стоит весь Готэй, — так вот этот был ему как минимум ровней, а то и потяжелее будет. Хотя само по себе это меня не больно-то и удивило: мерить чужую силу — моё ремесло, я тем и занят всю жизнь, силы у людей бывает то больше, то меньше, и счёт ей я знаю. Беда была не в том, сколько её у него.

Дело было в том, что силы в нём оказалось две.

Надо сказать, за все мои годы, сколько я ни раскрывал чужих душ, тело и душа у человека всегда оказывались одним и тем же, и различал я это так же легко, как с одного взгляда вижу, из какого железа откована вещь и в какой печи её грели. Душа порождает тело, кормит его и лепит по себе, так что тело — это, считай, та же самая душа, только обретшая плоть и облик; иначе попросту не бывает, и за все века мне ни разу не попалось живой души, устроенной как-то по-другому. А у этого парня выходило, что тело его душе чужое, будто их выковали порознь, в разных кузнях, — и когда я попробовал прикинуть, как же такое могло получиться, мысль моя тут же уткнулась в глухую стену. Взяться второму в человеке было неоткуда, я это знал твёрдо. За свой век я перевидал всякого и думал, что удивить меня уже нечем, а тут сижу перед ним и понять ничего не могу. И пугает меня даже не то, что работа трудна, а то, что такого, по совести, вообще не должно существовать на свете.

Он же тем временем сидел напротив, прямой, на жёстком директорском стуле, и смотрел на меня до того спокойно, будто и не он только что показал мне вещь, какой на свете не бывает.

И ведь это было ещё не самое чудное. Душа у него, как я уже сказал, развернулась целым океаном, а вот тело сейчас почти ничего не отдавало — тлело себе тихонько, как уголёк под слоем золы, и со стороны его легко было принять за пустое место. Да только то, что дремало в этом теле про запас, дожидаясь своего часа, было побольше самого океана, и насколько больше, я сказать не возьмусь — попросту не нашёл бы, с чем это поставить рядом. Душа его и так превосходила всё, что я перемерил за свой век, а тело было ещё больше души.

Как он со всей этой силой умудряется спокойно стоять на ногах и дышать — над тем пусть ломает голову кто-нибудь другой, кому за это положено. Не моя это забота. Я ведь спустился сюда не сторожить его и не прикидывать, насколько он опасен и для кого, — на такие дела и пониже меня охотников хватает. Моё дело было прочесть его, и я прочёл, пускай и не до самого дна, а на остальное, чего я так и не разобрал, мне, по чести сказать, было уже наплевать.

Потому что сквозь всю эту невозможность во мне поднялось одно простое, голодное чувство, какое в последний раз я испытывал ещё мальчишкой-подмастерьем, когда мне впервые дали в руки добрую сталь. Я уже видел будущий клинок. И ковать его следовало не из души этого парня, а из его тела — из той второй, спящей, бездонной силы, которой по всем законам не должно было быть. Такого меча я не делал ещё ни разу за все свои бесконечные века.

* * *

Маску я снял и положил на стол между нами, рядом с его тяжёлой ладонью. Тянуть дальше смысла не было: уж если решил показать, то нечего и осторожничать.

Внешне на мне ничего не отразилось — держать лицо я научился давно и в куда более скверных переделках, чем разговор со стариком в чужом кабинете. А вот внутри сразу сделалось просторно, как бывает всегда, когда отпускаешь то, что долго держал в кулаке: мой собственный океан, все эти месяцы стиснутый маской до тихого ручейка, развернулся во всю свою ширь и тяжело осел в груди. Наружу он, разумеется, не пошёл — барьер держал крепко, стены стояли, и за порог кабинета не просочилось бы ни капли, — просто впервые за три месяца я перестал давить на самого себя и, чего уж там, с облегчением выдохнул.

Нимая молчал. Сидел он всё в той же позе, опустив тяжёлые руки на стол и не сгибая спины, но что-то в нём всё-таки переменилось — не в лице даже, лицо его было неподвижно, а где-то в глубине глаз. Так смотрит человек, которому показали вещь, какой он за всю свою жизнь ни разу не видел, и он ещё не решил для себя, пугаться её или, наоборот, радоваться.

— Ну вот, — сказал я. — Глядите. Вы ведь за этим меня и звали.

Ответил он не сразу. Сперва помолчал, словно раскладывал увиденное по каким-то своим полкам, а потом медленно, тяжело покачал головой.

— Две, — проговорил он, и обращался при этом скорее к себе, чем ко мне. — Силы в тебе две.

— Допустим, — отозвался я, хотя про себя уже прекрасно всё понял, с какой-то усталой ясностью: ну вот, разглядел всё-таки. Да и кому ещё было разглядеть, если не ему.

— Да не «допустим». — Он поднял на меня взгляд. — Давай-ка я объясню по порядку, а ты меня поправь, если совру. Ты ведь знаешь, что такое занпакто? Это душа шинигами, вышедшая наружу и застывшая сталью. Оттого меч и слушается хозяина беспрекословно, что он ему не чужой, — он из той же самой души и вырос, одной они породы. И с телом у человека ровно та же история: тело — это та же душа, только одетая в плоть. Так оно устроено у каждого, кто живёт на свете.

— Так у каждого, — повторил я за ним.

— А у тебя не так. — Сказал он это спокойно, без всякого нажима, и оттого слова легли тяжелее, чем если бы он принялся кричать. — У тебя душа сама по себе, а тело само по себе. Будто меч тебе выковали вовсе не из твоей души, а взяли где-то на стороне готовый и просто вложили в руку. За всю свою жизнь я ничего подобного не встречал, а повидал я, поверь, всякое.

Я слушал его и не находил, чему тут удивляться. Старик разложил всё верно, только для меня в этом не было новости: тело своё я знал и помнил, откуда оно у меня взялось, и что душе моей оно и впрямь приходится не роднёй, а скорее уж старым попутчиком, к которому я давно притёрся. Все те хитрые вещицы, что я в своё время оставлял по городам, весь тот свет, которым я там сорил, — всё это шло не от души, душа лишь подавала силу, как воду качают в трубу. А уж во что эта сила обращалась на выходе, какими гранями играла, — всё это решало тело, и решало по своим законам, не по здешним. Так что новостью для меня было одно: что нашёлся наконец человек, способный всё это увидеть извне и не сойти при этом с ума.

Нимая между тем выпрямился, и в глазах у него зажглось что-то живое, молодое, никак не вязавшееся с его тяжёлым, немолодым лицом. Видно было, что мысль о клинке уже захватила его целиком, и он принялся рассуждать вслух, больше для себя, чем для меня.

— Стало быть, и ковать тебе надо не от души, а от тела, — проговорил он, потирая подбородок. — От той, большой силы. Меч из такого вышел бы… — он не договорил, поискал слово и не нашёл, только качнул головой. — Да только вот незадача.

Он умолк и нахмурился, и весь его задор начал медленно гаснуть прямо у меня на глазах.

— Чтобы выковать клинок, мне нужно снять с тебя слепок, — сказал он наконец. — Не такой, как тот, что лежит у меня три месяца, а другой — не с души твоей, а с тела. А я даже не возьму в толк, как к такому подступиться. Душу-то снять я умею, на то и поставлен, а вот чтобы отдельно тело, в обход души… Нет у меня такого ремесла. И в Готэе ни у кого нет, я бы знал.

Он тяжело вздохнул и опустил руку на стол. Огонёк в глазах потух совсем, и передо мной снова сидел просто усталый старик, которому показали небывалое сокровище, а взять его в руки не дали.

Я дал ему немного посидеть с этой досадой, а сам тем временем взвешивал то, что он сказал. Снять отпечаток с одного тела, в обход души, — этого он не умел, и во всём Готэе никто не умел, а вот я умел. Откинувшись на стуле, я поглядел в потолок: во что мне это станет и стоит ли вообще соваться. Дело было не пустяковое: отдать чужому человеку слепок собственного тела — всё равно что отдать кусок самого себя, и кто его знает, что он с этим куском потом сотворит. Но, рассудив трезво, я решил, что игра стоит свеч.