Bleach: Император душ. Том 1 (СИ), стр. 66

Так что раздражение на одиннадцатый отряд — а раздражение было, чего уж, я того офицера не за красивые глаза потрошил — я придушил прямо там же, не отходя. Развернулся и пошёл обратно к обозу. Дел и без белых стен хватало: впереди ждал второй город, и его надо было строить, а не мечтать, как я красиво кому-то снесу голову.

До нужной точки мы тащились ещё три недели.

Три недели — это много. Это много шагов по пыльному тракту, много ночей у костра, много времени, когда руки заняты, а голова свободна и сама собой жуёт одно и то же. И к концу этой дороги я додумал мысль до конца. Госуке я убью. В этом я не сомневался ни тогда, ни сейчас. Но не нахрапом, не первым, что в голову взбрело. Сначала надо сделать так, чтобы наутро после его смерти никто не схватился за голову и не заорал: откуда взялся этот чужак?

А для этого чужаком быть нельзя. Надо стать для них своим.

И вот когда я это понял — что чужаком соваться нельзя, что надо сперва стать для них своим, — решение нашлось само. Лежало на самом виду, оставалось только нагнуться и поднять.

Академия.

Та самая школа, куда сегодня к полудню откроют ворота. Куда стекаются со всего Сообщества душ те, в ком проснулась хоть капля силы, и где из них за несколько лет лепят шинигами. Я даже не сразу поверил, что всё так просто. Думал, думал, искал хитрый ход — а он лежал у всех на виду, и мимо него каждый год проходили толпы.

Смотрите, что получалось.

Все те знания, которые мне ни за что не дали бы наверху, в Академии раздают сами. По программе, под роспись, любому, кто прошёл вступительные. Кидо, дзандзюцу, хакуда, хохо, чутьё на чужую силу — всему этому здесь учат открыто, любого, кто сдал вступительные. А меня наверху первым же указом запретили бы учить хоть чему-нибудь. Тут же — приходи и бери.

Занпакто — то же самое. Свой настоящий меч я получу не из милости и не под надзором, а законно, как получает его каждый ученик. Никто и бровью не поведёт.

А дальше — дальше всё совсем складно. Наберусь знаний, освоюсь, разберусь, как у них всё устроено изнутри, — и сдам экстерном. Способностей изобразить сколь угодно прилежного гения у меня хватит с лихвой. Мало ли Академия выпускала самородков. Ну, будет ещё один. Эка невидаль.

Зато после этого я уже не чужак из дыры. Я выпускник. Свой. С печатью, с бумагой, со всем, что они так любят. Без бумажки ты букашка, а с бумажкой — человек.

И вот тогда я спокойно вернусь к одиннадцатому отряду и улажу вопрос с Госуке — без всякого шума и лишних вопросов наутро.

План был хорош. Я сам себе тогда мысленно кивнул, на той пыльной дороге: хорош план, чего уж.

А потом я упёрся в одну загвоздку, и весь красивый план чуть не рассыпался.

Вся моя затея держалась на одном тихом словечке: неприметность.

Мне нужно было войти в эти ворота никем. Серым мальчишкой из толпы, каких туда заходят сотни. Способным — да, не без того, иначе и не примут, — но способным в меру, в рамках, понятным. Таким, на ком глаз сенсора скользнёт и поедет дальше, к следующему. Вот тогда вся моя задумка работала: тихо отучился, тихо взял что нужно, тихо ушёл.

А с неприметностью у меня была беда.

Большая такая беда. Размером с меня самого.

Потому что силы во мне было — много. Не «много» в смысле «крепкий парень», а много так, что само это слово начинало звучать глупо. Я давно перестал её мерить — незачем, да и нечем. Тот офицер, которого я выпотрошил в посёлке, по их меркам был не из последних. Крепкий, битый, со своим высвобождением. А рядом со мной он был — щепка против горы. Вот и весь разговор.

Толку с этой горы, правда, было пока немного. Силища есть, а приложить её некуда: ни занпакто, ни единой выученной техники, голая мощь без рукоятки. За тем и шёл учиться. Но сенсорам ихним на мою выучку плевать — они чуют не умение, они чуют объём. А объём не спрячешь за пазуху, как нож.

Сунься я к воротам как есть — и меня прочтут не как сильного абитуриента. Меня прочтут как что-то, чему среди абитуриентов вообще не место. Как пожар посреди класса, где детишки трут палочки, добывая первую искру.

Тихо просочиться, фоня на пол-Сейрейтея, — это всё равно что прятаться в толпе, держа над головой горящий стог сена.

///

Я отхлебнул ещё чаю. Остыл уже, но всё равно хорош.

За окном ничего не изменилось. Те же закрытые ворота, тот же лаковый герб, та же неразбериха на створках — меч это или ветка, так я и не понял. Солнце подползло чуть выше, у ворот начал понемногу собираться народ: кучками, по двое-трое, поглядывая друг на друга. Будущие боги смерти. Кого тут только не было — оборванцы из дальних районов жались к таким же бедолагам, разодетые дворянские сынки держались наособицу и цедили слова, кто-то был совсем юнцом, кто-то постарше меня выглядел. Я смотрел на них поверх чашки и думал, что полгода назад вот так же сидел и ломал голову, как мне самому затесаться в эту пёструю кучу и не выделиться.

Потому что ту загвоздку с силой надо было как-то решать. А она, зараза, решаться не желала.

///

Домой я вернулся злой на собственную голову. Придумать-то я придумал, а вот как протащить себя через эти ворота незаметным — на это ума пока не хватало.

И я взялся за дело так, как привык за сорок жизней: засел и стал пробовать.

Силу надо было спрятать. Не убрать — убрать её я не мог, она моя, она и есть я, — а как-то прикрутить, притушить, спеленать, чтобы наружу не перло. Я пробовал так и эдак. Сжимал её в себе, стягивал в плотный ком где-то под рёбрами — она давила обратно, как вода на затычку. Растягивал тонким слоем по всему телу — фонило ровно так же, только теперь со всех сторон разом. Заворачивал её саму в себя, кольцевал, сворачивал в хитрые узлы, до которых только мог додуматься, — городил такое, что и сам потом не сразу распутывал.

И каждый раз я звал Сугаю.

Старик был у меня под рукой не зря. Из всех, кого я знал, только он умел толком щупать чужую силу — сам когда-то был шинигами, дезертир, осевший в моих краях и приставленный мной к делу. Лучшего сенсора в округе было не сыскать. Я выкручивал свою силу очередным замысловатым манером, призывал старика и спрашивал — ну как, чуешь?

Чуял. Каждый раз чуял.

Стоял себе, кряхтел, чесал бороду и спокойно так говорил: вон она, господин, никуда не делась, и сколько её — страшно сказать. Что я ни вытворял — старик преспокойно нащупывал ту бездну, что плескалась во мне. Так спокойно, будто я и не старался её спрятать.

Неделю я так провозился. Неделю — впустую.

В конце концов я плюнул.

Не насовсем — отложил. За сорок жизней я усвоил простую вещь: если задача не поддаётся, сколько в неё ни упирайся лбом, надо отойти и заняться чем-нибудь другим. Голова — штука хитрая, она дожуёт сама, без понуканий, и в один прекрасный день вывалит ответ, когда не ждёшь. Силой из неё ничего не вытрясешь. Так что я бросил выкручивать свою силу узлами и вернулся к делам, которых и без того хватало.

А хватало их выше крыши. Второй город я уже заложил, контур поставил — пришла очередь третьего. А третий контур — это снова кровь. Моя кровь, моя сила, замешанные в кристаллы, по капле, по горсти, помногу и подолгу. Скучная, тяжёлая, кровавая работа, которую за меня не сделает никто. И я впрягся в неё, как привык, — то есть с утра до ночи и без передыху.

Вот тут-то меня и остановили.

Не Тамэо — хотя кто бы подумал на него, на главного по городу, кому ещё осаживать господина. Нет. Меня застукала Хина.

Я как раз растил очередной большой кристалл — сидел над ним, цедил из ладони по капле, и был, надо думать, бледный, как смерть, и злой, как собака. Третий день почти без сна.

Дверь хлопнула. Топот босых пяток. И над ухом — голос, от которого я вздрогнул сильнее, чем вздрогнул бы от подкравшегося Пустого:

— Опять!

Я обернулся. В дверях стояла Хина — руки в боки, подбородок задран, брови сведены в одну сердитую полоску. Маленькая, едва мне по бедро, в перепачканной рубашонке, с торчащими во все стороны вихрами. И смотрела на меня так, как смотрит нянька на дитё, которое в сотый раз лезет в лужу.